СТАРИК И ГОРЕ

Старик полулежал в роскошном кожаном кресле. Крупная голова с седыми всклоченными волосами, хранившими остатки фиксирующего лака, безвольно склонилась на грудь. Большое, некогда тренированное тело, кое-как облачённое в толстую ткань белого гостиничного халата, походило на брошенного детьми оплывающего и умирающего от весеннего солнца снеговика. Сквозь распахнутые створки приторной казённой белизны матово светилась ещё далеко не дряблая кожа. Многочисленные извилистые шрамы от операций, как выползшие погреться на солнышке гады, лилово поблескивали в неярком свете ночника. На всём этом большом теле не было ни одного волоска. И если бы не брови да некогда роскошная шевелюра, от которой наперебой вздыхало немало партийных и комсомольских активисток, то Старика можно было бы выставлять в кунсткамере, как некий феномен. Он всегда помнил, сколько неприятностей и комплексов было рождено этим феноменом и, только став тем, кем он сегодня есть, Старик с радостью узнал, а главное, в это безоговорочно поверил, что его безволосость – признак богоизбранности, некая особая сакральная отметина. Именно так, ему это объяснили придворные колдуны и маги, которые никогда не переводились за стенами старинной, красного кирпича крепости.

Спящий громко всхрапнул и очнулся от своего не то сна, не то забытья. Голова начала медленно, с трудом подниматься, открывая лицо с массивным носом и плотно сжатыми капризными губами, тяжёлым, выступающим вперед подбородком и заплывшими глазами, которые поражали своей пустотой и полной отрешённостью. Старику было холодно. Он хотел только одного – поскорее выпить водки и снова впасть в своё дремотное небытие, где, отгороженный от всех надёжной непроницаемой пеленой клубящегося марева, он вновь оставался бы один на один со своими воспоминаниями.

Хотя странные картинки, возникающие в разрушенном алкоголем мозгу, трудно было назвать воспоминаниями. Голова Старика с седыми космами, отбрасывая на стену страшную рогатую тень, качнулась из стороны в сторону, застыла и вдруг резко боднула воздух впереди себя.

– Эй, – прохрипел знакомый нам голос. – Куда они меня опять дели?

Лицо Старика перекосила болезненная гримаса, казалось, что не только слова, но и мысли давались этому человеку с большим трудом и болью.

– Эй, – уже громче позвал Старик. Он долго, тупо слушал тишину. И вдруг его лицо стало наливаться кровью, в тусклых глазах вспыхнула мстительная злость.

– Вы, что там все оглохли, что ли? – заревел он.

Но рёв этот был похож скорее на скрежет старого ржавого металла, да и рёвом-то он казался разве что только самому Старику. Однако, несмотря на это, дверь бесшумно растворилась, и в комнату почти одновременно вошли два человека, в одинаковых костюмах, одного роста, с одинаково неприметными лицами. У одного из вошедших в руках был матовый металлический ящик со знаком красного креста.

– Слушаем вас, Егор Кузьмич, – вкрадчивым голосом произнёс медик и поставил свой ящик у кресла.

– Уходите от меня, – недобро прохрипел Старик. – Кто вы такие? Почему всё время присылают новых людей? Уходите…

– Есть, – чётко, с тем же подобострастием, ответил доктор, поднимая свой ящик, но, развернувшись к выходу, он натолкнулся на своего спутника, лицо которого выражало беспрекословный приказ продолжить общение с очнувшимся и только что звавшим их человеком.

Медик развернулся лицом к Старику, сделал пару шагов вперёд и поставил ящик на письменный стол. По-хозяйски включил большую настольную лампу под зелёным абажуром. Такие лампы, начиная с двадцатых годов, стали не только неотъемлемой частью рабочих кабинетов высших руководителей станы, но и своеобразным знаком, говорящим о принадлежности их хозяев к верхнему слою советских управленцев, так называемой, кремлёвской номенклатуре. Давно уже распался Советский Союз. Грозная некогда компартия как-то незаметно рассосалась по коммерческим структурам, инофирмам и банкам, оставив после себя груды исторического сора, зияющую безысходностью нищету и толпы оторванного от дармового корыта люмпена. Многое изменилось, даже знамёна и гербы, а вот незабвенная лампа Ильича всё так же продолжает пылать своим зелёным дьявольским светом над обновленным Кремлём, над Старой площадью, над изрядно обкромсанной страной в кабинетах и резиденциях больших начальников нового времени.

Старик с детским любопытством смотрел на человека у стола, и, казалось, чего-то ждал.

– Егор Кузьмич, нам пора измерить давление, принять душ и ложиться отдыхать, – продолжая возиться у стола, произнёс доктор в штатском.

В последнее время Старик больше всего любил принимать душ. Точно так же, когда-то раньше он до самозабвения любил баню.

– Пойдем в баню, – властно, как ему казалось, произнёс он.

– Хорошо, – ответил, поворачиваясь, врач. В его руках поблёскивал небольшой приборчик, похожий на старые наручные часы с большим циферблатом.

Старик инстинктивно приподнял левую руку и протянул её вперед, запястье приятно обхватил, затягивающийся липучкой манжет, в который маленькая невидимая турбина тут же стала нагнетать воздух. На электронном дисплее высветились цифры: 139 на 87, пульс 78.

– Ну вот, всё у вас, Егор Кузьмич, как у космонавта.

– Вы мне всё твердите: «как у космонавта, как у космонавта» – с деланной раздражительностью, передразнил доктора Старик. – Ты мне лучше, понимаешь ли, водки принеси, если я космонавт.

– Ну, что вы, Егор Кузьмич, вам же категорически запретили…

– Что? Кто это мне может запретить?

– Извините, извините, я просто оговорился, вам не рекомендовано.

– То-то же. Смотри у меня. Запретители сраные. Я вот сейчас возьму вас всех, да как запрещу. Несите, сволочи, водку!

– Сейчас, сейчас, – проворно убирая в контейнер приборы и разложенные на всякий случай одноразовые шприцы, заворковал медик. И два одинаковых человека почти одновременно выскользнули из комнаты.

«Как черти из табакерки», – отметил про себя Старик. Ему очень хотелось выпить.

Это страстное желание последние пять-шесть лет владело им постоянно и безраздельно. Остатками разума он понимал, что делать этого нельзя, но сопротивляться своим желаниям он не мог ещё с детских времен. В юности это, правда, было не столь заметно, но по мере продвижения по номенклатурной лестнице тормоза всё чаще и чаще давали сбои. Близкое окружение и домашние знали, что возражать ему или отказывать в чём-то не просто нельзя, а порой и небезопасно для своего здоровья. Он мог вспылить по любому поводу, ударить подчинённого, опрокинуть праздничный стол, сломать бильярдный кий и его обломком вспороть суконное покрытие стола. Причинами того могли стать обычные пустяки: невинная шутка, возражение, проигранная партия на бильярде.

Он не мог терпеть возражения, но ещё больше не любил проигрывать. Этим часто пользовались его приближённые, они с ювелирной точностью научились преподносить его промахи и поражения, как очередные победы и достижения. Чем чудовищнее был провал, тем громче и согласованнее звучал хор, воздающий ему хвалу как победителю. Сначала ему это не нравилось, и он даже пытался с этим бороться, но потом привык, а со временем и вовсе поверил в свою непогрешимость, и даже сейчас, находясь в пограничном состоянии, продолжал в это свято верить.

«Тебе нельзя. Нельзя тебе пить, – вдруг взвился в нём визгливый, вечно протестующий голос. – Ты волевой, сильный человек, на твоих плечах сумасшедшая ответственность! Ты не можешь, не имеешь права на минутную слабость! Прекрати даже об этом думать!» – Голос замолчал, чтобы перевести дух.

Старик замер, ожидая, когда где-то там, в бездонных глубинах его разума, забормочет всё оправдывающий и вечно нетрезвый адвокат. Время, как расплавленные солнцем белые сопли чьей-то чужой жвачки, противно вязнувшей к пальцам, вызывало дрожь омерзения.

«Не дожидайся своего холуя, он тоже под стать тебе почти спился, – передохнув, продолжил Визглявый, – у тебя скоро серьёзнейшая встреча, сама история смотрит на тебя своими зелёными глазами…»

«Да не слушай ты его, – вдруг сипло прогудело у самого уха, – откуда он знает, что у истории зелёные глаза? Он что её трахал? Трахал её как раз ты, и не плохо, кстати, это проделывал, только на аборты успевала бегать. Плюнь ты на него да выпей! Буксы горят, мозги наперекосяк! Сердце и без того больное. Что ты его слушаешь? Ты что алкоголик? Шестьдесят с лишком лет не алкоголик был, и вот на тебе, в одночасье – алкаш! Да пошли ты их, если бы мы с тобой всех этих моралистов слушали, так бы в комсомольских засранцах и остались бы. Слышь, они меня твоим горем зовут. Вот кретины! Да без этого горя страны бы нашей великой не было, характера знаменитого русского не было бы! Да тебя бы самого не было! Скажи, кто на трезвую голову свой дом в распыл пустит? Молчишь? То-то же, требуй водки! Не имеют они права тебе не подчиняться…»

– Егор Кузьмич! Пора в душ, – вывел его из оцепенения голос жены.

Молча, опершись о её плечо, он поднялся и, приволакивая ногу, покорно поплёлся в душевую комнату, расположенную между его рабочим кабинетом и спальней. Спорщики внутри Старика как-то сразу сникли, они оба недолюбливали и побаивались эту женщину.

Конечно, роскошное, внушительных размеров помещение, отделанное сибирским мрамором и ценными породами дерева, напичканное всякими помывочными хитроприспособлениями, душевой назвать можно было весьма условно.

На пороге этих хором их встретил обнажённый по пояс внушительных размеров татарин.

– Добрый вечер, Егор Кузьмич!

Старик, не обращая на него внимания, шагнул за порог, позволил снять с себя халат и подставил свое безволосое тело под упругие струи тёплой, пахнущей хвоей воды.

Купание заняло не более семи минут, хотя Старику эти минуты показались неделями блаженства. Под мирный шелест воды в нём опять было ожили голоса, но он их безжалостно придушил в самом зародыше.

«Заткнитесь уроды, ух как вы мне оба надоели! Горе он моё! Я сам своё горе! И нечего у меня моё забирать. Конечно, я никакой не алкоголик! «Глаза истории»! Я сам, если хотите, уже история, и на хрен мне знать, какого у неё цвета глаза. Может, после Петра Великого да Ленина именно Егор Кузьмич и есть самая выдающаяся личность. Вон сколько наворотил, почти весь мир перевернулся, а тут алкоголик, алкоголик…»

«Что же это ты Визглявому подпевать начал, а? – вырвался откуда-то сиплый голос, – Конечно, всю эту мутотень ты сотворил, а кто спорит? Только вот Пётр, тоже, кстати, пьющий мужик был, всё под себя грёб, воевал, побеждал, державу расширял. Не, не Пётр ты, даже не Сталин, так, юный ленинец. Тот тоже за возможность повластвовать чёрту душу продал, и ты недалеко ушёл. Но ты об этом не думай, ты водки требуй, иначе опять ночью кошмары душить будут. Ты что этого хочешь? И не дури, не затыкай мне глотку, с визглявым партийцем останешься – вообще с ума сойдёшь».

Очнулся Старик уже на пороге душевой, благоухающий сосновым бором, в таком же белоснежном, до пят, халате. Потухшие, ничего не выражающие глаза, отражали окружающие предметы, и только редко мигающие веки являли признаки жизни на этом окаменевшем лице.

– Ну, что Егорушка, пошли спать, – попыталась вернуть его к действительности Таиса. Последнее время она очень боялась этого ничего не видящего взгляда. Сердце сжималась от ноющей боли, ей было безумно жалко превращающегося в развалину любимого ею человека. Ещё три года назад она чуть ли не на коленях умоляла мужа бросить всё и уйти на пенсию и почти этого добилась, но молодая часть семьи в пику ей отговорила отца.

– Что?.. Спать?.. Ну, пошли, пошли… – со вздохом пробормотал Старик и, как прежде опираясь на плечо жены, покорно поковылял в спальню. – Тая, – стараясь придать голосу выражение нежности, позвал он, едва присев на край широченной кровати, стоявшей у огромного окна, за которым уже сгущались осенние сумерки.

– Чего тебе? – в тон мужу откликнулась женщина. Хотя она прекрасно знала, о чём он её сейчас попросит.

– Принеси мне стаканчик холодненькой водочки, после баньки же…

Жена вся сжалась, коря себя за то, что не ушла сразу, как только он вошёл в душевую. Чувство жалости и стыда разрывали ей сердце. Надо было что-то предпринимать, отговаривать его было бесполезно, и она это знала лучше других.

– Хорошо, хорошо, Егорушка, я сейчас вернусь… – С этими словами она вышла в коридор, плотно притворила за собой дверь и не спеша пошла к лестнице, ведущей в нижнюю часть этого удобного дома. Не дойдя пару метров до балкона, нависающего над огромным обеденным залом, она услышала приглушённые голоса и остановилась. Оставаясь скрытой сумраком дверного проёма, Таиса Махмудовна осторожно заглянула вниз. За большим массивным столом сидели два человека и вполголоса разговаривали. Она узнала голос дочери.

– Будьте спокойны, папа уже в хорошей форме и через пару дней сможет полтора- два часа работать.

– Умоляю вас, Галима Егоровна, вы же умница, только на вас вся надежда. Здесь срывов быть не может, иначе – международный скандал, а он сейчас нам, накануне выборов в народный хурал, ой как не нужен.

– Да успокойтесь вы, Юрий Карлович! В четверг мы возвращаемся в город, а в пятницу, как и было заявлено, состоится папина встреча с нашим высоким гостем. Главное, чтобы ему здесь или, что ещё хуже, в самолёте не налили стаканчик водочки.

– Что вы! Что вы! Чур меня, чур меня.… Это же будет убийством всего сущего… Только всё начало отстраиваться…

Таиса, так и не выдав своего присутствия, молча повернулась и пошла обратно. Проходя мимо спальни, она осторожно нажала спрятанную в деревянной обшивке стены кнопку. Хитрые замки прочно заперли обе двери, ведущие из спальни. Отворить их изнутри было невозможно. Горькие слёзы бессилия катились по её щекам.