ПРАВОСЛАВНЫЙ НЕМЕЦ

Закатное солнце стекало на землю золотистыми потёками обомлевших от жары сосен. Слюдяной воздух, тягучий и юркий, словно глицерин на поверхности воды, загадочно пританцовывал в объятьях распахнутых в лето оконных створок. Ленивые июльские мухи, отупевшие от безделья и духоты, часами сидели неподвижно на вылинявших обоях, от чего были похожи на шляпки кем-то бессмысленно забитых в стену гвоздей. Не думалось. День уходил, как и пришёл. Свалившаяся на Сибирь жара, вперемешку с буйными, почти тропическими ливнями, окончательно деморализовала привыкших к суровостям жителей затерявшегося среди лесов и степей небольшого шахтерского городка. Правда, в бессмысленном нагромождении почерневших от времени и горя бараков, обшарпанных пятиэтажек, убогих, измазанных известкой хибар, чахлой зелени рахитичных тополей, во множестве каких-то несуразных строений и конструкций, трудно было признать то, что во всё мире называется городом. Даже наличие признаков асфальта на изъеденной глубокими оспинами центральной улице и нестройный ряд разномастных домов странной архитектуры, построенных в прошлом веке пленными немцами, не могли приблизить это странное поселение к разряду достижений цивилизации. Угольная пыль, въевшись в поры и лёгкие всего живого и неживого, окончательно добивала природные краски и обращала изгаженную человеком землю в отливающее лиловым отблеском антрацита каиново пятно. Эта погань больно резала глаз и не желала пропадать среди щедрости отмеренных Богом красот. Отметина мёртвой природы, как проклятие, немым укором взывала к бездонным сибирским небесам. Однако с пригорка, поросшего старыми соснами и кедрачами, всего этого видно не было, как не было видно и хлюпающей растаявшим асфальтом шоссейной дороги с медленными, тоскливыми в своем одиночестве машинами.

Силантий Андреевич Сирота, человек предпенсионного возраста в старой линялой майке и застиранных почти до потери цвета пижамных штанах, сидел за обеденным столом и уже третий час безуспешно пытался заставить себя написать очень важную бумагу. Всё окружающее его раздражало и отвлекало. Жена и внуки ещё часа три тому назад были выпровожены из дома и нынче где-то покорно томились, а может, и блаженствовали под упругими лучами не на шутку распоясавшегося солнца. Посуду, оставшуюся от завтрака и сбивавшую его с мысли сначала своими запахами, а потом монотонным жужжанием мух, Силантий Андреевич давно вымыл.

В комнате было душно и тихо. Наконец авторучка, зажатая в скользких от пота пальцах, как бы нехотя ткнулась в желтоватую пористую бумагу и, оставляя по краям чернильной линии множество мелких, едва заметных заусенцев, вывела первые слова: «Уважаемый Павел Павлович...» Вывела и замерла. Внутри, невзирая на жару, всё сжалось и похолодело. «А надо ли тебе это, Силантий? – встревоженно зазвучал внутри его же, Силантия, голос. ─ Живёшь ты себе неспешно и живи. Вон уже до пенсии осталось всего два года. Да каких два? – Здесь же, всё на той же бумаге, сбоку от первых, казалось бы, таких привычных и ничего не значащих слов банального обращения были произведены нехитрые расчёты. По итогам, которых получилось, что в должности Силантию Андреевичу надлежит прибывать всего лишь один год, семь месяцев и четырнадцать дней. – Ну вот, испортил черновик, ─ чертыхнулся про себя бюрократ, ─ если теперь и допишу, неудобно будет отдавать Марии перепечатывать на бланк. Она-то догадается, что это у меня здесь за арифметика».

Сирота вздохнул и с явным облегчением выпустил ручку из уставших от напряжения пальцев. Он вытер руки о майку и, уперев кулаки в подбородок, уставился в отворённое в сад окно. Невесёлые мысли, родившись без спроса где-то глубоко внутри его естества, быстро обратились в монотонный, упругий поток, который со скоростью ветра набрал силу и, подхватив человека, готов был закружить его в немыслимом вихре старых образов, воспоминаний, нелогичных рассуждений и просто откровенной грусти. «До чего же паскудно устроена наша жизнь, ─ думал Силантий Андреевич, ─ вот сижу я здесь весь на раскоряку и не могу решить, писать мне это чёртово заявление или нет? А может, лучше спрятать голову в свои бумаги, сделать в очередной раз лицо лопатой, дескать, ни хрена я не вижу, да и ничего из ряда вон выходящего вокруг не происходит, так что сиди себе и помалкивай в тряпочку. Вообще странно, ─ заспорил он сам с собой, ─ чего это ты вдруг забеспокоился, как старая проститутка в заштатном борделе? Писать-не писать? Какое это имеет значение. Ну, допустим, напишешь ты свою бумагу, а что дальше? Что изменится? Можно подумать, восторжествует всеобщая справедливость и твоё загаженное кем ни попадя отечество будет спасено от неминуемой гибели? Тоже мне долбаный правдоискатель выискался! Да ещё на закате трудовой деятельности. Поздно тебе уже, брат, думать о своей невинности. Живи тихо как все остальные, как и сам, почитай, всю свою жизнь, прожил, живи и жди скорбной минуты всеобщего ухода. Всё у тебя есть ─ и домик в ладном месте, и детки попристроены не хуже, чем у нынешних крохоборов, и внучата душу радуют».

Если положить руку на сердце, не любил Силантий Андреевич таких вот взбрыков своей утончённой ложью и изворотливостью. Любить-то он не любил, но временами на него находило и, загнанная в самые затхлые закоулки совесть, вернее её жалкие остатки, мирно уживающиеся в этих потаённых глубинах с бесстыдно мерзкими инстинктами и мечтаниями, просыпалась и в одночасье начинала давать дрозда. Странно устроена душа человека, а может, и не душа вовсе, а какое-то материальное, атеистическое нутро, нашпигованное мудрёной физикой и химией. Живёт себе ничем не приметный людишка, тянет жизненную лямку, перебивается с радости на горе. И вот на тебе, налетело что-то, уже давно напрочь забытое, бросилась кровь в виски, даже щёки зардели в предчувствии стыда. Ни дать, ни взять – возмутившийся несправедливостью юноша. Того и гляди разомкнутся скованные годами страха уста и начнут молотить несусветную чушь, а там и до беды рукой подать. Чего ж ей неймётся, этой самой совести? Каким ещё клопомором её душить надо, чтобы угомонилась и не мешала человечеству строить сытую и беспроблемную жизнь? Роемся в себе и в общечеловеческих ценностях, воюем, влюбляемся до щенячьего визга, ненавидим вчерашнюю любовь, придумываем себе кумиров и тут же бежим вслед за другими, предав себя и род свой, скитаемся в тысячелетиях и не находим однозначного ответа на глупейший вопрос: отчего в нас временами закипает нечто, в просторечии именуемое совестью? А может, это только чисто славянское, русское чувство? Может, именно в нём, в его наличии и сокрыты все наши беды и неурядицы? Гляньте вы вокруг, благо пока ещё можно, разрешено относительно беспрепятственно покидать пределы родного отечества, откройте глаза, как живут европейские, да и многие азиатские инородцы. Спору нет, по-разному живут, и богато и бедно, только вот не средненько, а главное, не мучаются нашими укоризнами.

Сирота доживал свою чиновничью жизнь спокойно, давно смирившись со скромной должностью федерального служащего средней руки в этом, забытом всеми, убогом посёлке, исполняющем по совместительству роль районного центра. Хотя должность и была незавидной даже в масштабах области, но для их захолустья представляла всё же немалую значимость. Силантий привык ощущать себя начальником и по-другому уже не мог себя и представить. Начал он свою негромкую карьеру, как и тысячи иных управленцев, с комсомола. И сейчас только зажмурь глаза, как память в считанные секунды восстановит полную картину того собрания в его родном колхозе, где он и был рекомендован старшими товарищами на пост освобождённого секретаря бюро их не шибко сознательной комсомолии.

Силантий пару раз был с женой в заграницах. Втихаря, на сэкономленные и сокрытые от всевидящего ока детей взятки, выправил себе путёвки на недорогие по их меркам курорты. Первый раз всё было интересно и вкусно. Восхищали улыбчивые лица обслуги, неестественная чистота в местах общего пользования и ещё много-много разных разностей. Если быть честным, поражало всё! Однако Сироту тянуло заглянуть в душу местного простолюдина, познакомиться с этой неведомой закордонной душой, понять, чем на самом деле дышат и живут странные, постоянно занятые работой люди. Английского он не знал, а сносный немецкий пристроить было некуда, пока их с женой лежаки не оказались рядом с лежаками престарелой немецкой пары.

с себя хлорку сверкающего голубизной бассейна под противными на вкус струями опреснённой воды, Силантий улёгся на покрытый толстым махровым полотенцем пластмассовый топчан. Отгородившись от реального мира багряным полумраком смежённых век, он замер в блаженстве погружённого в пофигизм человека. Реального мира не существовало, стоило только чуть плотнее сощуриться, и вечное светило гасло в лиловых сумерках с плавающими разноцветными пятнами. Короткие минуты блаженного безделья! Силантий пытался о чём-то подумать, но некая истомная, обволакивающая дрёма растворяла в себе его высыхающее тело. «Наверное, это и есть нирвана? – самопроизвольно проплыла ленивая мысль. – Господи до чего же хорошо»! Рядом о что-то недовольно проворчала жена. «Следующий раз хрен тебя возьму с собой, зануда», – также нехотя колыхнулись в голове случайные слова. Вместо них вполне могли бы быть и какие-нибудь другие, тоже, по большому счёту, ничего не значащие. Просто сказалось и всё. Продолжая негромко ворчать, сбоку возилась жена, потом что-то приглушённо хлопнулось о полированый камень, скорее всего книга, потом негромко захлопала о пятки толстая резина шлёпанцев. «Куда, интересно, её нелёгкая погнала? – но жара и лень не дали любопытству разлепить обессилевшие веки. – Вечно ей неймётся. Не-е, одному отдыхать лучше».

В мареве жары и полусонных звуков, откуда-то сбоку ненавязчиво и скрипуче потянуло чужой речью. Казалось, царапающие гортань слова, приглушённо лопались, как воздушные пузыри в мутной воде. Неожиданно Силантий встрепенулся от того, что понимает смысл иноземной речи. В духоту Атлантики ворвался прохладный ветерок прошлого: школа, институт, запах учебников и ещё чего-то родного и напрочь позабытого. Слух цепко хватался за малопривычные звуки, будил память, а та, пропуская незнакомые слова сквозь своё хитрое сито, вязала смысловые узоры чужого разговора. Говорили по-немецки.

─ Всюду эти русские, ─ на манер его жены брюзжала старая немка, ─ весь мир заполонили. От них только одни неприятности. Наверняка какие-нибудь жулики.

─ Перестань, Берта. Они такие же, как и мы...

─ Да, всем известно, что ты большой ценитель русских, ещё бы тебе их не ценить, когда почти семь лет забавлялся с их девицами. Знаю я, Ганс, как вы там в плену верность Рейху хранили.

─ Мне отец говорил, что к старости женщины немножко умнеют, наверное, старик был неправ, или ты ─ исключение из этой традиции. Ты представь на минутку, что этот молодой человек понимает наш разговор.

─ Тоже мне отыскал молодого...

─ А что, я думаю, ровесник нашего Альфреда...

─ Да, только Альфреду уже скоро пятьдесят исполнится. О, мой Бог! Ганс, прекрати эти глупые разговоры о возрасте!

«Ишь ты, разволновалась фрау. Оказывается, я ещё и неплохо выгляжу, почти на целый десяток годков Гансик обмишурился. ─ Силантий осторожно приоткрыл глаза. Немцы возлежали справа от него. Старики как старики, ничего особенного, только лица западные с вечно задающимся выражением, мол, себе то мы цену знаем. Чтобы не смущать сменивших тему разговора соседей, Силантий решил и дальше притворяться спящим. Правда, через несколько минут окончательно разомлев под непривычным коварным солнцем тёплого океана, он незаметно для самого себя безмятежно уснул сном праведника. Разбудила его жена с охами и ахами.

─ Ну, ты совсем как ребенок! Ушла на часок в город, перед уходом, как знала, предупредила: смотри, не лежи на одном боку, переворачивайся, а то сгоришь. Посмотри, на кого ты похож!

─ А где немцы? – спросонья слабо соображая и тупо оглядываясь по сторонам, спросил Сирота.

─ Какие немцы? Ты, я гляжу, не только сгорел, но ещё и перегрелся? Что, головка бо-бо? Собирайся, непутевый, и пошли в номер, я вот как чуяла, крем от солнечных ожогов купила.

Обгорел тогда Силантий основательно и пару дней провалялся в номере. Вернее, бесцельно шлялся по безлюдным коридорам и холлам пустеющего днём отеля, пугал поглощённых уборкой горничных, смущал украдкой спешащие в номера, сгорающие от нетерпения парочки. И вот в одном из многочисленных баров он столкнулся со своим соседом по лежаку. Немец в гордом одиночестве сидел за барной стойкой и медленно потягивал из запотевшего бокала пиво местного производства. Помнится, Силантий, ещё в день приезда изучая русскоязычное меню, обратил внимание на то, что импортные продукты чуть ли не втрое дороже местных. Трогательная забота об отечественном производителе распространялась и на его любимое пиво. «А у нас всё наоборот, чем хуже заморское дерьмо, тем оно конкурентоспособнее, а своё, да что там своё? Оно ж кое-как сляпанное, ещё хуже дерьма заморского, а идёт по цене золота. Когда уже мы своим умом жить начнём?»

Сирота с серцебиением Штирлица подошёл к барной стойке и, улыбаясь в ответ на приветливый вопрос фигуристой смуглолицей барменши, с подчёркнутой небрежностью произнёс:

─ Guten tag, gib mir sie bitte ein grose bir.

Девушка, понимавшая смысл этой фразы, наверное, на всех языках мира, моментально водрузила перед клиентом истекающий слезами матовый от измороси высокий стакан. Конечно же, обрадовавшийся родной речи немец моментально откликнулся. После второй полупинты оба уже свободно болтали о разных пустяках, при этом иногда переходя с немецкого на русский. Оба искренне удивлялись, как быстро вспомнился почти стёршийся в памяти чужой язык. За четыре дня, что оставались до отъезда, Силантий почти сдружился с Гансом, и не только потому, что тот тоже любил пиво и готов был болтать на любые темы. Что-то непонятное тянуло его к этому достойно доживающему свою жизнь человеку. Немец по возрасту годился ему в отцы, да к тому же и воевал на одном фронте с его ныне уже покойным батей. И представься тогда случай, Ганс не задумываясь бы прикончил старшего Сироту, навсегда оставив Силантия во мраке небытия. Уже позже, дома, он узнал у одного из отцовских однополчан, что они колотили фрицев именно у той деревушки, где его новый друг получил ранение и попал в плен. Силантий с жадностью губки впитывал новые знания о чуждом, непонятном и оттого пугающем его мире. На проверку, мир этот получался не таким уж и страшным, каким с детства рисовало его воображение, круто замешанное на страхе и ненависти перед всем несоветским. Силантий считал себя патриотом и, не имея никакого представления о русскости как такой, русским представлял всё советское, им гордился, с ним пытался сравнивать увиденное и услышанное. Иногда, на него наваливалась самая настоящая злость вперемешку с откровенной завистью: «Ну почему какая-то поганая немчура или испашки могут, а мы, дети тех, кто их раздолбал в хвост и гриву, не можем?» Вбитая в него прочными гвоздями соцдействительности, коммунистическая, большевистская сущность не давала возможности хоть на минуту усомниться в своей правоте, а уж тем более предположить, что именно этот самый большевизм и является источником всех бед и несчастий, добивающий русский народ и по сей день. Именно эта затмевающая разум посулами вечной и всеобщей халявы вера, вера, которую он, его отец, его дед, так же, как сотни миллионов иных русских и не совсем русских приняли добровольно, вобрали в себя, сделались её слугами, рабами, не знающими жалости фанатиками, именно эта вера, наряжающаяся в различные одежды, и играет с ним и его народом злую шутку, обращает великую нацию в заштатное скопище дешёвой рабочей силы. Иногда Силантий начинал злиться на себя, вернее, на рождающиеся в голове мысли. «Да какой же ты патриот, ─ именно этим модным словом он стал в последнее время заменять привычное «партиец», ─ если только нос высунул за пределы отечества и уже раскис, уже готов со всем соглашаться и всему поддакивать. Ну вот посмотри, до встречи с этим престарелым немцем тебе и в кошмарном сне могло пригрезиться, что войну твой отец со своими сверстниками выиграли не благодаря руководству коммунистической партии, а вопреки ?»

Силантий внутри кипел, а Ганс гнул своё.

─ Знаешь, мы тогда в сороковых не только из-за Гитлера проиграли, ─ негромко, чуть хрипловато от постоянного курева, говорил немец, ─ ты не подумай, что мы фюреру не верили или хоть на минуту сомневались в его непогрешимости и богоизбранности, здесь, понимаешь, совсем другое было. Как бы тебе объяснить… – Он развёл руками. ─ Вот был бы жив твой отец, он бы сразу меня понял...

─ Ох, не знаю, ─ со слабо скрываемым злорадством выпалил Сирота, ─ я думаю, он бы тебе хорошенько морду начистил.

─ Может, и так. Набили бы мы друг другу морды, потом бы выпили крепко, может быть и поплакали, вспоминая своих погибших фронтовых товарищей, но до истины всё равно докопались бы. Я так думаю, тогда, в ту страшную войну не большевики побили фашистов, нет, тогда вы, русские, отстояли своё право называться нацией, а мы, немцы, его чуть было не потеряли. Вам тогда было наплевать, кто вами управляет: Сталин, Берия, масоны! Бог был с вами, хотя эти слова были выбиты на пряжках наших солдатских ремней, а Он с вами был и водил вас. Я не знаю, как его зовут, да и не важно это. Он вам тогда помогал, русским, потому, что вы были правы, а мы нет. Я уверен, повремени немного фюрер и дай «усатому» напасть первым, мы бы выиграли войну. А так, вы были правы, и Бог был на вашей стороне, хотя более мерзких безбожников, чем большевики, мир не знал.

─ Можно подумать, что вы все такие набожные и из своих кирх прямо не вылезаете. Чего ж тогда чуть было весь «богоизбранный народ» чуть вчистую не извели да и добрых полмира в пепел бы обратили, если бы не советский народ...

─ Мне кажется, что в последнее время мир сошёл с ума. Как только разговор заходит о войне, так сразу же возникает вопрос о «богоизбранном народе». Успокойся, евреи от того, что их поубавилось, только богаче стали. Я как был антисемитом, так им и остался. Во время войны в карательных экспедициях не участвовал, безвинных в крематорий не загонял, хотя и в партию Гитлера вступил по убеждению, в СС пошёл добровольно, да туда насильно и не загоняли. Я не о прошлом, я о сегодняшнем говорю. Да, есть на мне кровь, как на каждом солдате. Ты говоришь, что отцовские награды хранишь, детям, внукам и правнукам своим их передашь? А мой сын моими наградами не гордится, хотя я их не выбросил на помойку, как некоторые. Сохранил. Внукам показываю. Ты думаешь, эти железки нам с твоим отцом за красивые глазки на грудь вешали? Нет, мой неожиданный друг, их нам за убийство друг друга давали. Чем больше народу поубиваешь, тем выше награда. Но всё это было тогда, давно. Времени много уже прошло. Мир изменился, забылись старые обиды. Мы покаялись и перед евреями, и перед всем миром. За свой фашизм я получил сполна и в русском плену, и после возвращения домой, в родной Германии.

Ганс надолго замолчал. Насупившись сидел и Силантий. Внутри у него всё кипело и плавилось. Сироте хотелось взорваться, выплеснуть на собеседника всплывшие откуда-то из глубин его сознания нечистоты, стереть, уничтожить этого плюгавого, никчемного старикашку. «Дожился, сын фронтовика, распиваешь пивко с эсэсовцем, да может у него руки по локоть в крови, а ты «гер Ганс, гер Ганс», аж противно».

─ Знаешь, Силантий, ─ как будто угадывая его мысли, произнёс, затягиваясь вонючей немецкой сигаретой, старик, ─ не надо меня ненавидеть, я себя сам уже так отненавидел, что не приведи Бог кому-нибудь! Ты про кирхи говорил, а я в России покрестился, тайно. Я там, в лагерном хлеву стоя на коленях пред русским священником, которого третий раз за веру в вашу Сибирь гнали, рассказывал Богу обо всём, что было во мне плохого, по-немецки рассказывал. Бог понимал. Я каялся, Силантий, ты понимаешь – каялся! Позже вся моя страна стояла на коленях и каялась за содеянное её детьми. В Германии нет с тех пор антисемитизма, нет неприязни к людям других национальностей и вер. Плохо это или хорошо, не знаю, но мы, наше поколение, должны были через это пройти. Очиститься покаянием. Мы смогли это сделать, и Бог дал нам силы подняться, сохранить своё национальное лицо перед зеркалом мира. А вы этого не сделали...

─ Чего не сделали? – все ещё продолжая внутри кипятиться, выпалил Силантий.

─ Не покаялись, ─ спокойно прикуривая от смердящего окурка следующую сигарету, произнёс немец.

─ А в чем нам-то каяться? В том, что вас побили и мир спасли от коричневой чумы?

─ Давай без пустых фраз. Я не знаю, какая чума страшнее, коричневая или красная? Только за свою чуму вы, в отличие от нас, не покаялись, и сегодня вам Бог силы не дает. Эту мировую войну вы проиграете. Вас некому позвать к покаянию. Не знаю, может, и правильно, что вы нас к покаянию призвали или принудили евреи! Не знаю! Но даже, если это и так, я им за это благодарен. Осознанно или бессознательно, но они спасли немцев от позорного исчезновения как народа, как культуры, как независимого государства в конце концов. Не исключаю, что может когда-нибудь это им и аукнется...

─ Да не согласен я с тобой, Ганс! Какое к чёрту покаяние? Мы что к мировому господству рвались? Мы что ли майданеки и освенцимы строили? У нас если и были какие-то, как ты считаешь, серьёзные грехи, так это были наши внутренние грехи, и не вам нас за это судить! Сами как-нибудь разберёмся.

─ Ты чувствуешь, Силантий, какой ты злой? А злой человек добра не обретёт. Скажи вот, ты атеист?

─ Да так, и не атеист, и не верующий. А что?

─ Ничего. Это и чувствуется. Тебя как раз твои красные бесы и крутят. Бестолковый у нас разговор получается. Немцы, унижаясь перед всем миром, прежде всего перед своим народом, каялись перед своими детьми, чтобы те видели это и были умнее, дальновиднее своих отцов.

В словах немца было столько горечи и искренности, что, казалось, ещё минуту ─ и он расплачется. Буря негодования, разрывавшая нутро Силантия, постепенно начала стихать. Ему даже стало как-то жалко этого, в сущности, беззащитного старика. Он, как ни старался, не смог представить его на фоне горящей деревни в эсесовской форме, с закатанными рукавами и автоматом в руках. «Бред какой-то! Православный немец уже битый час твердит о каком-то покаянии всего немецкого народа. Где они успели покаяться и перед кем? Хрен их знает. В крайнем случае, он, Силантий, этого не знает и никогда про это не слышал, даже во время службы в ГСВГ. Правда, там особенно общаться с «комарадами» не давали. Может, в ФРГ кто и каялся, чёрт их знает?»

─ Ганс, ты меня прости за вспыльчивость. Может, я и не прав, тем более что ты старше меня и пережил столько, что и на десяток жизней хватит. Не обижайся, правда. Я вот только в толк не возьму, о каком покаянии ты всё время говоришь?

─ О покаянии немцев перед всем миром за бесчеловечность и зверства фашизма, за преступления перед человечеством, если тебе так будет более понятно. Хотя мне лично последние слова активно не нравятся. Гитлер тоже человечество от коммунистической заразы спасал. Мы каялись не только словами, но и делом. Слово «фашист» в послевоенной Германии было самым страшным оскорблением и ругательством. Все активисты нацистской партии, не говоря уже об эсэсманах, должны были доказать не только свою лояльность к новой власти, но и отсутствие на их руках крови невинных людей, без разницы каких ─ немцев, русских, евреев или французов. Существовали десятки запретов на руководящие или просто престижные должности и профессии. Фашист не мог быть директором, прокурором, судьей, а в отдельные ведомства даже просто водителем не брали. Мы не роптали, мы работали и ни на минуту не забывали о своей вине. Знаешь, не только весь мир содрогнулся от наших зверств, но и мы сами оторопели от всего, что про нас стало известно. Но, как видишь, ничего, выдержали и от этого стали сильнее и чище.

─ Извини, так ты считаешь, что мы, русские, не покаявшись за сталинские грехи, окончательно ослабли и стали нечистой нацией?

─ Странный ты человек, ─ завёлся теперь уже Ганс. ─ При чём здесь Сталин? Его, как и Гитлера давно нет. Да и каяться за себя надо, за свои дела или бездеятельность. Я голодал и пахал, как проклятый, и у вас в России, и у себя дома не потому, что Адольф был плохим, а потому, что я был членом его вонючей партии и сам добровольно лишил себя человеческого разума и облика. Я не верю, что ты и вправду думаешь, будто Сталин в одиночку строил ваши концлагеря и лично всех расстреливал. Не помню, но кто-то из американцев, кажется, подсчитал, что если выстроить все жертвы большевиков в одну шеренгу, установить на машине пулемёт и ехать, непрестанно стреляя, со скоростью сто километров в час, то для убийства всех несчастных понадобилось бы несколько сотен лет. Ты на минуту представь, что после войны, в Германии не запретили бы нацистскую партию, а видные фашисты стали бы банкирами, министрами, депутатами парламента, публичными политиками? Никому в дурном сне не приснится, что сегодня на заседаниях Ланстага постоянно поднимался бы вопрос о восстановлении памятника Гимлеру или в какой-нибудь из земель, по воле местных властей установили бы бюст Гитлеру. Представляешь, какой бы шум поднялся! Ты что думаешь, что большевизм был для мира меньшим злом, чем фашизм? Нет, мой юный друг, каждый народ сам выбирает свою судьбу. Мы почти шестьдесят лет тому назад выбрали свою, вы сегодня выбираете свою.

Тогда, Силантий ничего вразумительного ответить не смог. Позже, уже вернувшись домой, он засел за книги о жизни и порядках послевоенной Германии. Почитал, поудивлялся немецкому мазохизму и постепенно забыл и Ганса, и прочитанные второпях книги, и драконовские порядки, которые немцы установили сами себе для всеобщего покаяния. Почему вдруг это пришло ему на память сегодня, он никак в толк взять не мог.

Стряхнув оцепенение, Сирота, к своему удивлению, заметил, что солнцепёк уже пошёл на убыль. Неподвижные, разлитые по земле тени постепенно потянулись к востоку, мухи проснулись и с назойливым жужжанием засновали по комнате, со звоном стукаясь об оконные стёкла. «Ну и с чего тебе вся эта абракадабра пригрезилась? Что к чему? Где сейчас Ганс, да и жив ли тот праведный эсэсовец? Вот чёртова бумажка, это же надо, сколько переполоха в душе наделала. Ну, ты и даёшь, Андреевич! Хватить философствовать, иди ищи Полину и внуков, а то совсем зашугал домочадцев».

После душного запаха жилища летняя жара, настоянная на липком аромате хвои и щекочущей ноздри пряности жухнущей растительности, подействовала как наркоз. Поднебесный мир резко крутанулся, Силантий едва устоял на ногах, инстинктивно ухватившись за косяк. Грудь заходила ходуном. Сердце заколотилось. Усилием воли Сирота остановил подступающую к горлу тошноту. «Этого только не хватало, грохнуться на крыльце своего дома и отдать Богу душу. Нет, рановато ещё».

почвы и атмосферы постепенно затихли. Дыхалка выровнялась, сердце обрело свой привычный беззвучный ритм. Силантий с опаской огляделся по сторонам. Нет, похоже, никто его готовности шмякнуться в старческий обморок не заметил.

Супругу он отыскал у соседей, распивающей чаи и с умным видом обсуждающей последние городские сплетни.