ДВА БРАТА

Никодим помер осенью. Только ударили первые морозы, земля окостенела, редкие лужи тускло вылупились слюдяными бельмами в синее, уже по-зимнему высокое, настывшее небо. Блестящее, как фольга, солнце трещало ледяной коркой под узкими колёсами широкой телеги, застланной вытертым до исподних ниток ковром. Гроб раскачивало из стороны в сторону, но покойник этого не замечал и лежал торжественно ровно, даже на горбылях латаного и перелатанного моста через совсем обмелевшую речку, его красивая, с казацким, так и не поседевшем чубом голова ни разу не шелохнулась. Городская родня навезла пластмассовых венков, которые за ночь в холодных сенях промёрзли и сейчас диковато топорщились своей ломкой растительностью. За телегой впереди ревущих баб шли два Никодимовых сына Никифор и Власий.

Никифор - старший, высокий, грузный мужик, похожий на отца, поглядывал по сторонам, иной раз подзывал к себе деревенских и отдавал им какие-то распоряжения, всем своим видом показывая, что он здесь главный и семейное горе вроде как его и не касается. Так крепкие мужики пытаются спрятать подальше от людских глаз ноющую в груди боль и гнать предательские слёзы. Батьку Никифор в последнее время недолюбливал из-за матери, которая преставилась два года назад, а отец, не прошло и трёх месяцев, привел в дом какую-то молодуху из соседней деревни.

Власий, младший, был полной противоположностью брата - невысокого роста, вертлявый, многословный, всё время суетился, по поводу и без повода распускал нюни, подскакивал к мужикам, только что беседовшим с Никифором, выпытывал, о чём они говорили и возвращался к телеге с гордым видом. В отличие от брата он считал себя городским и в деревню наезжал редко, копать картошку или свежевать кабана.

Суглинистая дорога перед кладбищем делала пологую, длинную петлю. Процессия растянулась, старухи из Гроховичей, где Никодим у большей половины деревни был кумом и к своим традиционным кумовским обязанностям относился с серьёзной основательностью, за что не раз получал по мордасам от скорой на руку супруги, плелись, спотыкаясь в самом конце, трогательно сжимая в морщинистых руках букетики невесть где набранных, блёклых поздних осенних цветов.

- Ой, бабоньки, совсем ослабла, - переваливаясь, как гусыня, причитала Автотья, - кабы не закопали Никодимку-то, пока мы доковыляем…

- Не закопают, Никифор сказал, что всех дождутся и дадут попрощаться, - успокоила подружек Фёкла, высокая подвижная старуха, когда-то слывшая первой красавицей в округе.

- Хата пустой останется, сыны-то все в городе, а дочка далёко, аж гдей-то в Татарщине, - продолжила Авдотья.

- Да чего ей пустовать, хате-то, Никифор говорил, что выпишется из города и будет жить в батькиной избе, - торжественно объявила Ганна.

- Ой, Ганя, ты как всегда всё знаешь! Во ужо самая умная…

- Бабы, побойтесь Бога, вы ж на похоронах, - приструнила их Фёкла.

Старушки сникли, примолкли, ушли в свои воспоминания, где все ещё были живы, здоровы и молоды. И кто знает, может эти тихие воспоминания, и неброские цветы в иссохших от работы руках были сейчас особенно дороги летавшей где-то рядом душе покойника.

Поминки прошли не хуже, чем у людей, народу было много и, главное, разошлись без песен, что в наших традиционно языческих краях бывает крайне редко.

Как и полагается к Радонице, братья сладили на могилке родителей новую ограду и кресты. Возвращаясь с кладбища, они крепко поругались, так, по-родственному, без всякой причины и особой злости. Набрехавшись при людях, разошлись в разные стороны ещё добавлять. Жёны, по привычке откостерив каждая своего в неуверенно покачивающуюся спину, пошли к Никодимовой хате. Прибрались и, сговорившись не искать своих алконавтов, стали собираться, чтобы успеть к пригородному поезду. К дизелю Никифор принёс перемазанного грязью Власия на себе.

Так они и жили. В городе почти не встречались, в молодости, на дни рождения ещё приглашали друг друга, а потом и это как-то забылось. Пожалуй, единственным, что пока объединяло братьев, был родительский клин земли и старый, довоенный постройки дом. Пятистенок стоял на добротном каменном фундаменте, обшитый доской, всегда выкрашенный и обихоженный. Никифор после выхода на пенсию, и вправду поселился в деревне, бывая в городе наездами. Когда же наступала огородная пора и поясница разламывалась от ноющей усталости, а для работы не хватало рук, он вместе с женой переселился в отцовский дом и правил хозяйством.

После девяносто первого года жизнь для миллионов людей поменяла свои полюса, огородничество из ностальгического ковыряния на грядках превратилось в вопрос жизни и смерти. Земельная проблема во всей своей неприглядной худобе в очередной раз изогнулась над общипанной Россией недобро шипящей змеёй. Сколько крови и пота было пролито в веках, сколько бед и гремящих литаврами викторий принесли людям межевые споры и войны. И вот, лишённая своего хозяина, отданная почти на столетие в рабское пользование городской голыдьбе, кое-как ухоженная, земля была брошена, и до сих пор валяется поросшая бурьяном, словно кладбище вымершей деревни. Недоброй чернотой заблестели глаза соседей, вспомнились старые тяжбы, беда, отвязанная нищетой, загуляла окрест. Не миновала она и Никодимова двора.

Власию показалось, что братовы грядки родят лучше, он решил делить отцовское наследство, и пошла писать губерния. Заскрипело ржавое колесо судебных разбирательств.

Районный суд размещался в неприглядного вида бараке, лет пятнадцать не видевшего ремонта. Длинные коридоры с провалившимися полами, обшарпанными стенами и рядами раздолбанных фанерных кресел, вызывали злые раздумья над судьбами человеков, приводимых в этот вертеп для торжества справедливости. Судья, бесцветная тётка с недовольным лицом, от которой пахло кошками, поминутно сморкаясь, вела заседание. Надежда братьев, как и любого впервые вступившего в судебный процесс, на то, что суд будет скорым и справедливым, рассеялась сразу же, но они ещё тогда не догадывались, что процесс - штука коварная, затягивающая, как азартная игра, и, пока не высосет, словно паук муху, ни за что не отпустит. Процесс начался.

К концу первого года были собраны все документы. Братья, похудевшие, бледные, с лихорадочно блестящими от возбуждения глазами, были уверены в близкой победе, каждый в своей.

Власий, не дождавшись решения суда, самовольно разгородил землю.

Никифор, потрясая толстым томом комментария к уголовному кодексу, с радостью опытного юриста бросился писать протест на самоуправство, учинённое братом.

Тень отчуждения легла на весь род Никодима. Родня ближняя и дальняя разделилась на два враждующих лагеря каждый спешил, отталкивая других, побыстрее подбросить в этот дьявольский костер ненависти охапку новых слухов, сплетен, домыслов.

Правда, были и другие люди. Как-то, дожидаясь дизеля, у крошечной станции толпился народ, с опаской поглядывая на зло рычащее небо. Дохнул холодный ветер, и сверху хлынули потоки воды. Все опрометью бросились под спасительную крышу. В крохотном билетном зале столкнулись изрядно промокшие братья.

- Вот, нехристи, вы мне и попались, - торжествующе вскрикнула баба Агрипина, хватая их крепкими костлявыми руками,- что на батькиных и маткиных костях танцы устроили, род наш, кровь нашу позорите перед Богом и людьми, не помиритесь - прокляну! Как тётка ваша говорю!

Народ расступился и внимательно слушал. Вдруг в разговор влез какой-то подвыпивший дед.

- Правильно, Агрипа, так их, негодных! Не то что родню - всю деревню позорят! - и, обращаясь к народу, театрально упёршись правой рукой в бок, продолжил,- На прошлой неделе был с кумом в судеднем районе, так в забегайловке мужики узнали, что мы с Грохович, и говорят: «Энто не те ли Гроховичи, где браты за батькову землю судятся?» Во позор!

- Всем позор, - подхватила Агрипина, - Ты ж, Никифор, старший, вспомни, как этого сопливого тянул з болота. Сидел у меня, слёзы лил, братку жалко было. Может, лучше бы вы в том болоте детьми бы и сгинули, хоть покойников бы не позорили.

Загудел поезд. Дождь по-прежнему лил как из ведра, люди бросились к выходу. Власий оттолкнул старуху и подался вместе со всеми. Никифор, пристыженный, остался стоять рядом с тёткой. Поезд давно ушёл, дождь кончился, они вышли на перрон и, повинно склонив голову, он всё слушал и слушал тётку. Наконец Агрипина, махнув рукой, перекрестила его и пошла по узкой тропинке вдоль железнодорожного полотна. Её старческая беспомощная фигура ещё долго маячила светлым пятном на фоне вечереющего неба.

В тот вечер Никифор напился. Как-то не по-людски, в одиночку, без закуски. Он сидел на крыльце отцовского дома и пил противную, тёплую водку с тошнотворным запахом денатурата. Косматая тоска, как голодная сука, крутилась рядом с его нетрезвой, изболевшейся душой. Он с первого суда чувствовал безысходность, внутренне страшился накликанной им с братом беды. Десятки раз порывался послать всех и помириться, но гордость, упрямство и боязнь показаться побеждённым не давали ему этого сделать. Только на минуту стоило представить самодовольное лицо Власия, как всё внутри закипало, злость безжалостно, словно волк ягнят, резала любые помыслы о примирении. Чем больше пил Никифор, тем лютее становилась тоска, тем сильнее клокотало в груди, иногда он трезвел и тогда пугался той ненависти, которая готова была хлынуть через край и утопить в себе весь мир. Кто-то страшный и сильный железными клещами раздирал крещёную душу атеиста.

Господи, до чего же мы часто, поддавшись минутной слабости и зависти, становимся их заложниками и, уже никакие силы не могут нас вырвать из этих тисков, разве что покаяние или смерть. Пугающее слово «покаяние» замешано на страшном имени Каина, но только победив в себе братоубийцу, мы можем выбраться из мерзких сетей зависти, злости и тоски.

Процесс продолжался.

Зимой умер старший брат. Поболел, выздоровел, пришёл из больницы домой и тихо, без мучений умер.

Младший пережил брата всего на полгода.

Сейчас за тощий клок обесплодевшей супеси и покосившуюся избу судятся их дети.

Не знающая межи земля приняла в себя грешные тела братьев, как и прах всех живших до них, где будут лежать и наши кости.

Главное предназначение Земли - хранить наши тела до Страшного Суда.