МАЗУР

Мазур плакал, некрасиво, по-детски широко размазывая слёзы по впалым, давно не бритым щекам. Плакал навзрыд, захлебываясь, подвывая прокуренным, сиплым голосом. Порой эти протяжные звуки жалости и беспомощности, открытые и безоружные, как молитва, застревали где-то глубоко в горле и превращались в нечеловеческий, пульсирующий в гортани вой. Угадывая неясные контуры приближающейся смерти, человеческое естество замирало где-то в глубине холодеющей души и выпускало наружу свою звериную сущность, которая ведала всё, всё понимала и, только не умея говорить, обращала человеческую речь в древний и знакомый природе вой.

Когда в предрассветном, весеннем, ещё зябком мареве с треском вылетела входная дверь его хаты и первый испуг совпал, с неуловимым мгновением пробуждения, Мазур понял – его сегодня убьют.

Вслед за дверью, со звоном выбиваемых стёкол, в дом, матерясь, вбежало несколько человек. Мазур спросонья не мог разобрать их лица, только белые мутные пятна, венчающие тёмные силуэты, недобрыми, лающими голосами требовали его. Громко запричитала скрипучим, старческим голосом Авдотья, а вслед за матерью, оправившись от испуга, заголосила жена. И этот нарастающий женский плач дополнили три детских, неравных по силе голоса.

– Заткнитесь, суки, – зло заорал один из непрошеных гостей знакомым Мазуру голосом.

Грохнул всё заглушающий выстрел. Подслеповатая, окрашенная в кровь вспышка показалась нестерпимо яркой. Пуля стукнула в потолок как раз над их кроватью. Сверху посыпалась какая-то пахнущая потом и копотью труха. На секунду воцарилась тишина, и только эхо выстрела продолжало больно биться в контуженных барабанных перепонках.

– Выходи, морда палицайская, что обомлел, як баба? – зло прохрипел всё тот же знакомый голос.

Мазур сидел на кровати, свесив натруженные ходьбой костлявые ноги в коротких белых подштанниках с развязанными на ночь тесемками. Он ощущал, как испуг, рождённый первым громким звуком, разливался по его телу, превращаясь в мерзкий, липкий страх. Что-то больно стукнуло по скуле и тряпка, пахнущая его потом, накрыла голову. Боль погнала страх, ойкнув, он сгрёб с лица шмотьё, им оказались брошенные кем-то портки.

- Одявайся, халуй нямецкий и выходь з хаты.

Мазур, не произнеся ни слова, натянул штаны. Вынул из кармана и зачем-то бережно положил на подушку оселок, который забыл вчера в кармане. «Хорошо, что глаз не выбил, зараза», – подумал он, вставая на слабые от страха ноги. Бабы и дети заголосили с новой силой.

Сапоги ему обуть не дали, а перед выходом из хаты сунули в руки поношенный чёрный драповый пиджак, всё ещё, как ему казалось, пахнущий вкусными городскими запахами. Пиджак этот он получил года два назад в райцентре вместе с винтовкой и белой повязкой, на которой чёрной несмывающейся краской была написана буква «Р». Ко всей этой амуниции прилагалась бумага, гласившая на белорусском и немецком языках, что податель сего, Мазур Игнат Харитонович, является полицейским деревни Замостье и находится на службе оккупационных властей. Бумагу он берёг, завёрнутая в чистую тонкую холстинку, она лежала во внутреннем кармане пиджака, который Игнат торопливо одевал, подталкиваемый в спину прикладами винтовок. Сзади в пять голосов выла его семья.

Во дворе, вдоль забора стояло человек десять незнакомых мужиков. Одетые по-разному, обросшие, с разномастным оружием, они угрюмо и безразлично смотрели на Мазура. Сбоку от ворот на большой дубовой колоде, где кололи дрова, сидел человек с худым, чисто выбритым лицом, в чёрной каракулевой кубанке с красной солдатской звёздочкой. Поверх защитного цвета немецкого френча на нем была овчинная, крашенная луком безрукавка. Тёмно-синие галифе с малиновым кантом, заправленные в высокие хромовые сапоги коричневого цвета, завершали его необычный гардероб. Ни командира, ни партизан Мазур не знал. «Можа, якие нездешние», – мелькнула у него мысль.

– Товарищ командир, вот этот полицай, это он завчора ездил в местечко и доложил, гад, про ваших хлопцев. Ну, про тех у моста, которых немцы постреляли.

Мазуру стало обидно. Он ни к каким немцам никогда не ездил, ни про каких партизан у моста до вчерашнего вечера не знал. Аделькин кум, приехав с железнодорожного разъезда, рассказал деревенским о том, что прошлой ночью партизаны заминировали Чернявский мост и сидели в засаде, дожидаясь военного поезда. Сидеть, видать, было скучно, кто-то сбегал в Чернавцы и приволок бутыль самогонки. Хлопцы на голодный желудок напились и, увидев немецкую мотодрезину, попробовали взорвать мину, которая, видать, отсырела или ещё по каким причинам взрываться не стала. Тогда Никола, сын Егора Кныша из Чернолесья, в пупок пьяный, выскочил из кустов и стрельнул из винтовки в дрезину. Немцы остановили свою технику, а было их человек двадцать, попрыгали на землю и перебили партизан. Николу, который, споткнувшись, сам скатился к насыпи и заснул, скрутили и увезли с собой. Мост, конечно, разминировали и поставили часовых. Только ж партизаны те были все здешние, из отряда Михаила Карповича Затонского, которого все в округе знали.

– Никуды я не ездил, – зло огрызнулся Мазур и тут же схлопотал по морде.

– А у тебя, халуйское мурло, никто и не спрашивает!

Мазур засопел, вытирая разбитые губы. Только сейчас до него дошло, что знакомый голос принадлежит Шарапке – Ивану Шарапчуку, бывшему колхозному счетоводу.

Ивана аккурат перед самой войной забрали в Красную Армию. В Замостье он объявился зимой сорок первого года, как раз пред шляхецким Рождеством. Ходил по деревне тихим, каким-то пришибленным. Немного отлежавшись и поправившись, Шарапка стал частенько наведываться в местечко, а на масленницу заявился в деревню вместе с немцами, которые через переводчика объявили, что с сегодняшнего дня Иван Шарапчук назначен старшим полицаем их сельбища и является полноправным представителем нового порядка.

Немцы пробыли в деревне до обеда, немного пограбили и уехали. Иван остался один. Дня через два на подводе в Замостье приехали ещё трое полицаев. Люди эти были нездешние и в большинстве своём пьянствовали в местной школе, а ночами насиловали учительницу, которая, как говорят злые языки, была полукровкой и молчала, боясь за себя и двоих деток. Мужика у учителки не было, а в деревню её привёз летом тридцать девятого председатель райисполкома Иван Васильевич Порейко. На седьмое ноября в сорок втором году его повесили в райцентре на большой старой липе вместе в пятью активистами подпольного райкома партии. Люди поговаривали, что продал их немцам Шарапка.

И вот сейчас он, тот самый Шарапка, который уговаривал Мазура записаться в полицаи, который требовал от него сообщать об всём, что творилось на их конце деревни, этот самый Шарапка стоял на его дворе, одетый в длинную красноармейскую шинель, с наганом в руке и обвинял Игната в каких-то несусветных грехах. Всё Замостье знало, что Игнат, которого иначе как Мазур никто с детства и не называл, не мог обидеть не только человека или скотину, но, бывало, останавливал телегу и пережидал, когда дорогу переползёт шустрый уж или перебежит деловой ёжик.

– Мазур у нас божье бя, – издевались над ним мужики и сверстники, когда он, покраснев, молча вставал и уходил, не желая слушать их пьяного похабного бахвальства. Его погодки уже вовсю женихались, а на Купалову ночь такое вытворяли с девками в Богдановом урочище, что и сказать совестно, а Мазур всё ещё ходил нецелованным.

Годов в пятнадцать он влюбился в Маню Аляхнович и втайне сох по ней. Надо отметить, что и Аляхновичиха тоже была ещё той цацей, колкой да неприступной, со шляхецким гонором. Кто только не подбивал к ней клинья – всем от ворот поворот. Так что недолюбливали её и девки и парни. В лето перед свадьбой Мазуру минул уже девятнадцатый год, пристрастился он по вечерам ходить на Галагаев хутор. Придёт осторожно, чтобы старый Галагай, Манин дед, не заметил, сядет на спрятавшуюся в кустах сирени скамейку и с тоской часами глядит на подслеповатые окна засыпающей избы. Там, за вышитыми занавесками, спокойно и ничего не ведая, спала его единственная земная любовь. Чего только он не выдумывал : то вот бы хата занялась, а тут он и спасает из огня её и всю родню; или в тёмную и непременно дождливую ночь нападают на Аляхновичей бандиты, ну и, естественно, он всех перебьет и заслужит её любовь. Потом эти мечтания казались ему глупостью и детством, а пока он сидел в своей засаде и еле сдерживал слёзы обиды и безысходности.

Ему было жалко себя. Здоровый, видный парубок, в руках которого спорилась любая работа, он был объектом вздыхания многих окрестных девчат. Правда, с грамотностью у него были нелады. Да как им было не быть, когда батька, узнав, что советская власть запретила Закон Божий, забрал его из школы со словами: «Чытать, писать крыху, сыночак, умеяш и досыть! Працавать треба».

Но всё это было давно, а теперь он сидел, как пень, в сирени и страдал. Вдруг Мазур онемел от неожиданности: сзади осторожные и нежные ладони коснулись его лица. Не оборачиваясь, он сгрёб эти тонкие, прохладные, пахнущие летними травами пальцы и прильнул к ним губами.

– Ну чего ты, глупенький, томишься сам и меня уже который год сушишь? – нежно гладя его по голове, спросила Маня, опускаясь рядом с ним на скамейку.

Они долго, до боли в губах целовались. Мир кружился, а два сердца колотились, как две крупные рыбины на мелководье. Ночи летели, как минуты.

Надышавшись сладостью девичьих губ, Мазур днём пахал как двужильный. Тогда живой ещё отец, по-доброму усмехаясь, глядел на сына и старался в обеденный зной, когда всё в округе замирало и воздух обращался в липкий тягучий нектар с горькой примесью сохнущей травы, подольше его не будить.

Однажды они сушили сено на своей делянке у Катерлова омута, Игнат, с трудом выбравшись из послеобеденного сна, бросился к спасительной речке. Скинув штаны, он сильно оттолкнулся от песчаного берега и нырнул в прозрачную прохладную воду. Уже всплывая, он разомкнул веки. Слегка зеленоватый подводный мир с миллиардами крохотных воздушных пузырьков, таинственные, поднимающиеся из тёмной глубины и наклоненные в сторону течения водоросли, пронырливые пескари на жёлтом песке – всё это открылось его взору.

« Почему люди не умеют жить под водой?» – подумал Мазур и поднял голову навстречу приближающемуся солнцу. Прямо перед ним быстро двигались вверх-вниз длинные девичьи ноги, окружённые ослепительными пузырьками, проплывали белые с коричневыми пятнами сосков груди, покатый живот, красивые загорелые руки.

Игнат от удивления и неожиданности чуть не захлебнулся. Он пробкой выскочил из воды, перед ним на отмели, закрывая левой рукой груди, а правой – низ живота, стояла испуганная Мария. Узнав Мазура, она прыснула и, повернувшись к нему спиной, побежала к берегу. Игнат, встав на отмели, как зачарованный, смотрел ей вслед. Маня не спеша отжала волосы, одела на мокрое тело сарафан и повернулась к нему.

Их разделяло метра три мелкой, прогретой солнцем воды. Озорная улыбка медленно сползла с лица девушки, глаза наполнились любопытством, смешанным со стыдом и ещё каким-то пока не известным, но очень трепетным чувством. Игнат перехватил этот взгляд, опустил вниз глаза и, увидев своё восставшее мужское достоинство, с диким стоном бросился назад в реку.

ночь стала первой и положила начала отсчета их общей жизни. Уже после свадьбы, рождения троих детей и зачатия четвёртого вновь и вновь он вспоминал тот первый сладкий волшебный туман.

Сбросив оцепенение, Мазур метнулся к командиру:

– Товарищ начальник, так это ж Шарапка и уговорил меня пойти в палицаи, ён жа сам старшей палицай у нашей дяревни. Вы, товарищ, спросите у любога, вам уси скажут. Ну який я полицай? Так, одна видимость, я ж и партызанам дапамогаю. У меня там под печкой и паперки ёсть, – вдруг Мазур осекся и замолчал. – Сгубил ты себе, дурань! Не партызаны яны.

– Что ж ты, здрадник, змолк? – едко улыбаясь, спросил на чистом белорусском языке командир.

« Не, не партызаны», – глухо заколотилась у Мазура в висках кровь.

– Сыч, давай-ка, пошарь у него под печью, – теперь уже по-русски громко крикнул командир.

«А халера их тут разбярэшь», – подумал Игнат и получил удар под дых.

Мазура били ногами. Он не кричал, только извивался, как уж, пытаясь закрыть то лицо, то низ живота, но скоро, отупев от боли, съежился в комок и окаменел.

Солнце уже встало. Вокруг Мазурова двора собрались соседи. Бабы вполголоса плакали, мужиков почти не было, а те, кто пришел, стояли вдалеке, молча курили, сплёвывая себе под ноги. Видно, ни у кого не было охоты вмешиваться в чужую беду, да и что бы дало это вмешательство, кроме новой беды.

– Вот, госпо…товарищ командир, в подпечье, в самом углу нашел, – осекшись было на полуслове, отряхивая со штанов пыль, угодливо затараторил средних лет мужичонка в кургузой телогрейке. – Поглядите, тут и деньги есть и бумажки какие-то.

– Дай сюда, придурок, – зло гаркнул на подчинённого сидевший на колоде человек и с силой дёрнул из грязных рук круглую жестяную коробку из-под леденцов. Не глядя на содержимое, начальник не спеша засунул её в карман безрукавки и равнодушно бросил избивавшим Мазура людям:

– Хватит с него, и так уже видно, что бандит, и нашим и вашим, собака, умудрялся служить. Где его зброя?

Винтовку искали по всей деревне. Недели три назад Мазур отдал её Трофиму, собиравшемуся сходить на охоту, а тот, в свою очередь, оставил оружие Мазуровому тестю. Дед устроил возле леса огород, посадил картошку и теперь ночами сторожил, чтобы дикие свиньи не съели его урожай.

Принесли видавшую виды трехлинейку и две обоймы с патронами. Несчастного подняли с земли, поставили на колени и долго что-то кричали об измене Родине. Голова гудела, Мазур слабо понимал смысл истеричного вопля начальника партизан или хрен его знает кого.

Игнат знал, что никогда не имел никакого дела ни до какой Родины, как и эта самая Родина никогда ничего не давала ни ему, ни его семье. В политике он не разбирался, в армии не служил, из деревни не выезжал ни разу, жил своим умом, пахал себе землю, сеял хлеб, растил детей, как умел любил Марию, на чужое не зарился, в Бога не то, чтобы не верил, а так знал, что Он есть, и особо старался не докучать своими просьбами или жалобами, ну разве, если уж совсем допечёт. В полицаи пошел ни по Шарапкиным уговорам, хотя и они тоже были.

Как-то осенью, еще в начале войны, ночью в его хату пришли трое. В одном он признал Ивана Васильевича Порейко, дальняя родня, которого жила в деревне. В юные годы будущий волостной начальник, пытался безуспешно приударять за Марией. Может, прошлые чувства, а может, осенний дождь, но что-то привело его со спутниками к Мазурам. Быстро накрыли на стол. Игнат выставил полуторалитровую бутылку самогонки. Посидели, поговорили. Уже уходя, Иван Васильевич отозвал хозяина в сторонку и попросил помочь его людям. «Понапрасну тобой рисковать не будем, вон, сколько по лавкам сидят. Главное, молчи о нашем уговоре, ты ведь у нас единоличник, это сейчас и хорошо. Вроде, как и с советской властью не согласным был, так что помогай своему народу. Придёт время, все зачтётся».

Люди из леса приходили действительно не часто. Когда Шарапка пристал, как банный лист, со своим полицайством, Игнат спросил у Ивана Васильевича совета. Сообща порешили, что так будет даже безопаснее. И все бы хорошо, но с сорок третьего, когда движение народных мстителей окрепло, и в деревню стали заходить партизаны из других отрядов, Мазуру пришлось тяжко. Порейко погиб, да и трудно было что-то объяснить чужим, зачастую не совсем трезвым, озлобленным людям. Партизаны ж были разными, иные, заскочив в избу, первым делом начинали потрошить сундуки, требовать сала, самогонки и тащить молодух на сеновалы.

Мазур от партизан не прятался, односельчане – у многих родственники были в лесах – о его полицайстве молчали. Шарапка, видимо, чуя, что за Порейко с ним поквитаются, сбежал в местечко. Немцы в их глухомани уже с год не появлялись, так что жили они с Маней, можно сказать, спокойно. Игнат, правда, сильно переживал, когда кто-нибудь из залётных, плотно перекусив, заставлял стреножить овечку или сводил со двора тёлку. Неделю он ходил нелюдимым, тяжко вздыхал, о чём-то сам с собой разговаривал, подолгу топтался в хлеву, как рассерженный кот, фыркал на Марию, та снисходительно улыбалась: « Ты вот погоди, советы вернутся, вообще скотину заберут, и останемся мы с одними курями. Кинь ты всё и не рви себе душу, дурень ты мой, дурень».

Жена была уже на восьмом месяце, и Мазур, повздыхав ещё для порядку, подсаживался к ней и прикладывал свою, уже седеющую голову к большому, налившемуся животу. Он внимательно вслушивался в странные, тихие звуки, живущие внутри Марии. Он ждал с нечеловеческой, звериной лаской, когда оттуда, из глубины его любимой женщины, кто-то, ещё невидимый и незнакомый, осторожно толкнёт его в небритую щёку. По этим таинственным толчкам он пытался угадать, кто, признав в нём своего, скоро появится на свет. У Мазура было двое сыновей и дочка, сейчас, в отличие от Марии, он ждал девочку. Она ему даже снилась, такой же красивой и таинственной, как её мать в той летней и счастливой реке.

Стоя на коленях, Мазур видел только коричневые сапоги партизанского командира. У левого облупившегося носка дымился окурок приторной немецкой сигареты. Сизый дымок, плоской узкой ленточкой изгибаясь, как змея, тянулся вверх, раздваивался и, медленно вибрируя, таял в тёплом воздухе набирающего силу дня.

Выстрела Мазур не слышал, только как-то по-детски ойкнул и поднял к высокому безоблачному небу полные слёз и удивления глаза.

Испуганные выстрелом аисты снялись с большого колеса, которое Мазур с сыновьями перед Пасхой приладил на берёзе, и закружились над осиротевшим домом.

 

 

 

 

Мазур вскочил с постели, остатки кошмарного сна ещё витали в сонном воздухе их городской квартиры.

«Чертовщина какая-то», – подумал он, осторожно косясь на мирно сопящую рядом Риту, как будто этот странный сон мог разбудить и напугать его беременную жену.

Игнат, которого так назвали в честь деда, убитого переодетыми в партизан полицаями, потянулся, чтобы выключить ночник. Вдруг в ближней к нему стороне огромного Ритиного живота родился крохотный бугорок, оттопыривая тонкую ткань ночной рубашки, он сделал полукруг и замер, остановившись у самой вершины. Кто-то новый, незнакомый, но уже до боли любимый, признавая в нём своего, пытался что-то сказать Мазуру.

Память часто преподносит нам странные сюрпризы.

За окном в предрассветном, весеннем, ещё зябком мареве рождался новый день. Высоко над городом летели аисты – большие сильные птицы, которые, по народному мудрому разумению, с древних времён приносят в наши дома счастье. Кто от кого зависит в этом мире – мы от птиц или птицы от нас? Кто знает, где кончается сон и начинается явь и куда вместе с нами течёт неуловимое время?