НАСТОЯТЕЛЬ

На московском подворье одного из северных монастырей хлопотали, и суетились сборы. Хотя до вечернего поезда ещё лежал по-столичному непредсказуемый день, но сборы шли своим чередом.

так уже и не принято собираться: обстоятельно, с баулами, чемоданами, коробками, своим провиантом, гостинцами, большими термосами с чаями и отварами, с постоянными переспросами и препирательствами. Наверное, так когда-то сбирались в небогатых барских усадьбах на зиму в город. Увы, в мирской жизни это безвозвратно утеряно и позабыто, а вот духовенство как-то схоронило, сберегло. Может, оттого, что никогда от веры не отказывалось, не блудило, не шарахалось из стороны в сторону, а вот уже тысячу лет живёт на Руси своим укладом.

Хлопали двери, торопливо сновали послушники и монахи, кто-то постоянно что-то то уносил, то приносил обратно. Все пытались давать друг другу советы.

У келейника Ивана голова шла кругом. «Какие-то они здесь все заполошенные, носятся битый час, а толку кот наплакал».

- Ну, куда же ты эту коробку поволок? - не выдержав, взмолился Иван.

- Так, брате, в трапезную…

- В какую трапезную? В ней же книги.

- Мне брат келарь велел принести из покоев игумена коробку с красной полосой…

- Ну и где здесь красная полоса? - пытаясь вырвать злосчастную коробку из цепких рук трудника, повысил голос Иван.

- Так вот же…

- Ты что карандашей в школе никогда не видел? Это оранжевая полоса…

Зазвонил телефон. Келейник взял трубку.

- Послушник Иван, благословите, - представился он, как того требовал монастырский устав.- Да не забуду… Уже положил… Брат, я тебя очень прошу, не присылай ты больше ко мне дальтоников. - Он обернулся. Ни трудника, ни коробки в покоях уже не было.

Игумен Пансофий, усталый и опустошённый недавно закончившейся службой, сидел в неудобном низком кресле, уткнувшись лбом в ладони и, как со стороны могло показаться, дремал. Расстёгнутые рукава подрясника обнажали крепкие, опершиеся о стол руки. Длинные, каштановые, уже седеющие волосы были собраны в пучок и стянуты на затылке простой чёрной резинкой, густая широкая борода с белёсыми ручейками рассыпалась широким веером по груди. На столе лежали очки в тонкой золотистой оправе, старенькая авторучка и листы бумаги с недописанным письмом.

«Досточтимый брат мой Алипий, вот и подходит к завершению очередная моя поездка в столицу. Суета и ужасная спешка вымотали и душу, и тело, кабы не короткие встречи с тобой, да ещё с полудесятком близких сердцу людей, уж и не знаю, дотерпел бы ли я эти полмесяца.

Мы виделись трижды, а, за исключением первого раза, поговорить толком и не поговорили. Даже похвалить тебя было некогда, и вот, пользуясь случаем, спешу восполнить сей пробел, надеюсь, памятуя наши семинарские споры и мои тогдашние убеждения о тесном соседстве похвалы и прелести, ты оценишь эти слова. Молодец! И ещё раз молодец! Представляю, какими трудами всё это достаётся, но книги, что вы печатаете, так необходимы сегодня, особенно в глубинке.

Вы здесь, в столице, даже не представляете себе, с какой скоростью болото, оставленное в душах людей большевиками, заполняется зловонием сект, ересей и прочей духовной мутью. В иных сёлах (представь себе – сёлах!), не осталось православных семей. Кого только нет, и все рядятся под истинное христианство. Один паломник, серьёзный такой дядечка из начальствующих, даст Бог, познакомлю, рассказал, что в Красноярском крае бывший сотрудник вытрезвителя, прости Господи, мент, объявил себя новым воплощением бога. Мать свою он назвал богородицей, поселился на горе в лесу, разрешил своим адептам свободную любовь и вполне безбедно дурит головы сотням людей. И что главное, идут к нему наивные, несут всё, что за жизнь скопили. Судя по всему, чистой воды хлыстовство с примесью изотерики, а люди клюют.

Так что твои книги, особенно нетолстые, написанные доступным языком брошюрки, ох как нынче нужны! Одна беда - мало их.

Мы на монастырском совете приняли решение завести свою типографию (есть с Божьей помощью на это определённые виды), так надеюсь, что это начинание, ты, как опытный книгарь, поддержишь?

Долго думал о твоей вдохновенной речи по поводу непринятия ИНН, вопрос действительно серьёзный. Наши монастырские простецы и старствующие уже давно озаботились этой проблемой, я же, каюсь, топтался в нерешительности, однако ты убедил…»

На этом, как пишут в романах, письмо обрывалось. Кто знает, о чём сейчас думалось этому далеко не старому, не по годам умудрённому опытом и трудами, рано поседевшему человеку.

А давно ли мы с тобой, уважаемый читатель, писали письма своим близким и друзьям? Давно ли доверяли бумаге сокровенные мысли и рассуждения, помним ли мы вкус почтового клея на конверте и трепет сердца, с которым получаешь долгожданный ответ? Увы, забираясь всё глубже в дебри механики и электроники, мы незаметно становимся их придатком. Изобретя когда-то, скажем, телефон, человек постепенно стал его рабом. А раб всегда беднее хозяина. Как не странно, но знакомый голос в телефонной трубке не вызывает в голове зрительных образов, пока вы сами не заставите их появиться. Книга или письмо без образов вообще не читаются, перед внутренним взором всегда крутится лучшее в мире кино, поставленное самыми гениальными режиссёрами - нашим воображением и памятью.

 

Иван всегда поражался вместимости железнодорожного купе. Казалось, что в этот крохотный закуток никогда в жизни не затолкаешь такого количества поклажи, но каждый раз всё обходилось. Справившись и на этот раз, он, расстегнув ворот подрясника, вытирая пот казённым полотенцем, стоял в купе у опущенного окна и разговаривал с помогавшими ему подворскими.

- Пётр, - обращаясь к келарю, хлопнул себя по лбу келейник, - чуть было не позабыл, - он сунул руку в какую-то сумку и вытащил большой набор цветных фломастеров. Внизу пластиковой прозрачной упаковки шла бумажная вкладка, на которой большими буквами были напечатаны названия цветов и оттенков. - Вот, прошу, передай своему помощнику, пусть до моего приезда выучит, да и ты заодно повторишь. Лично проверю. А то ведь яблоко от яблоньки, сам знаешь…

- Ох уж и умными мы стали, как в келию попали!

- Ты, Петенька, никак в поэты подался, гляди, опасная это затея, гордыня, она быстро обуяет. Смиряйся брат, - назидательно воздев руку с указующим гору перстом, пропел Иван. - Смиряйся.

- Мы-то смиримся, нам не привыкать, а вот с пустенькой-то головушкой это уж всегдашняя бедушка. Терпи, брате, молимся мы о твоей убогости.

Все, включая пикирующихся, рассмеялись.

- Батюшка идёт, сейчас он вам за неподобаемое веселье накостыляет, - прогудел пожилой монах, молчаливо стоявший в стороне.

- Тяжёлый ты человек, Герасим, - уже серьёзно произнёс Пётр и, обращаясь к Ивану, добавил: - Давай, всем там привет передавай, письма не потеряй, а главное, во Всесвятский не забудь записки отослать.

- Всё, брате, исполню и письменный отчёт пришлю или передам с паломниками. Ты уж не обессудь, если невзначай обидел…

- Ангела хранителя вам на дорогу…

Монахи замолчали и, повернувшись, с поклоном сложили руки для благословения.

Пансофий шёл широким, твёрдым, неторопливым шагам хозяина. Мантия слегка развевалась, посох, украшенный серебром, негромко позвякивал металлическим наконечником об асфальт, большой наперсный крест, как светлый месяц меж тёмных облаков, блестел в складках рясы. Архимандрит о чём-то разговаривал с провожавшими его спутниками, отвечал на почтительные поклоны спешащих мимо людей, неспешно благословлял просящих. Вечным и незыблемым веяло от его фигуры. Добрые, внимательные глаза светились неподдельной радостью и любовью.

Батюшку любили все, хотя поблажек нерадивым и лодырям он никогда не делал, голоса особо не повышал, а как-то незаметно, тихо даже настоящих буянов смирял. «Ему трудно не подчиниться, - сетовал как-то один монах, впоследствии по ходатайству батюшки сам рукоположённый, - глаза добрые, а как глянет -душа съёживается, вроде, насквозь тебя видит».

Объявили посадку. Перрон и вагоны оживились, загомонили, засуетились, полетели последние слова прощаний, поцелуи, смех, слёзы, торопливый звон стаканов, жаркий шёпот - всё взметнулось последней волной, чтобы через считанные минуты погаснуть и раствориться в набирающем скорость перестуке колёс.

Вагон угомонился часам к одиннадцати. Пансофий без особой нужды не любил летать самолётом, по земле оно надёжней, да и к людям поближе.

Ещё юным семинаристом Серёжа Панкратьев, так в миру звали игумена, заметил, что к батюшке, умеющему слушать, всегда больше людей тянется. Оказалось, трудная это наука слушать, но, постигнув её, ты перестаёшь себе принадлежать, окружающие это чувствуют и порой не дают проходу.

Так было и на этот раз. Слава Богу, пьяные не одолевали. Иван, умело выпроводив засидевшуюся молодую женщину, трижды пересказавшую батюшке свою жизнь и всё недоумевающую, почему нельзя любить мужа и иметь любовника, начал собирать на стол.

- Как у вас терпения хватает слушать? Не, из меня никогда батюшка не получится.

- Ну не скажи, парень, ты хваткий, читаешь, я вижу, много, конечно, уметь слушать очень важно, но это не самое главное в священстве.

- Отче, а что главное?

- Главное, Ваня, как бы это просто не казалось, вера в Бога и любовь к людям, но в этой простоте счастье и трагизм всей истории человечества.

- Я, батюшка, часто думаю, что бы со мной было без веры, думаю и ничего не могу представить, пустота какая-то. Нету меня и всё. Мне, допустим, повезло - родился в семье священника, а каково другим, ведь многие так до старости к Богу и не приходят.

- За спасение их душ мы с тобой и молимся. Ты прав, без веры нет человека, не виден он Всевышнему. Однако давай-ка, семинарист, молиться да спать укладываться. Поздно уже.

- Какой же я семинарист?

- Будущий. Молись…

 

Вагон покачивало из стороны в сторону, как детскую зыбку. Татакающие колёса пели свою бесконечную, баюкающую песню. За погасшим окном купе проносились белёсые, обесцвеченные луной поля, утопающие в жирных пятнах собственных теней перелески, сонные деревни с одинокими, подслеповатыми от небесного света фонарями, пустые перроны маленьких станций. Мелькнёт допотопная, может, ещё царских времён водокачка, похожая на крепостную башню, выкатится к мигающим красными от бессонницы глазам переезда загулявшая легковушка, и снова летят, убегают к далёкому горизонту залитые бледным, дрожащим светом леса, поля, вспыхивающие слюдой реки и озёра. Торопится поезд к северу из столицы в столицу, спит, умаявшись за день, земля.

Иван уже давно мирно посапывал, а настоятель задумчиво глядел на подлунные красоты, радуясь редким минутам одиночества, мысленно перекатывая прозрачный шар воспоминаний.

Самым трудным временем для него была, пожалуй, первая зима в монастыре. Начальный энтузиазм у насельников прошёл быстро, навалились сырые, беспросветные дни. Достатка особого не было, кругом разруха, крысы, местные одолевают, среди братии нестроения, порой даже ропот.

Господи, десять лет уже минуло. Теперь всё кажется даже смешным, а тогда не до смеха было. Проснёшься ночью, за окном пьяные поселяне песни горланят. Кругом красота Божья, снега, как сахарные горы, блестят под луной, тут-то и начинает точить душу червь сомнения: «Да не сдюжишь ты, Пансофий, бросай всё, пиши в Москву. Ты – пустынник, зачем тебе игуменство? Возвращайся в затвор».

Если бы не слова Святейшего при благословении: «Верю в тебя, непростую патриаршию обитель едешь восстанавливать, мы с тобой её не мне, церкви нашей вернуть обязаны. На лёгкое не надейся. Сомнения выкинь из головы, созижди и молись», – неизвестно бы ещё, как всё обернулось. Может, это «созижди и молись» тогда и спасло его от малодушия, братию укрепило, монастырю вторую жизнь дало. Кто знает? На всё воля Божья.

Сон пришёл вдруг, губы успели только прошептать: «В руце твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой…»

 

Питер встретил путников сдержанным, слегка прохладным утром.

В ночных поездах есть своя прелесть. Сон, как губка, впитывает в себя дорожные вёрсты, и вот чуть размежили припухшие отдыхом веки, и вы уже в другом городе, другом мире, другом государстве. Вокруг суетятся незнакомые люди, сжимаясь от нахлынувшего чувства одиночества и робости, вы с надеждой всматриваетесь в неприступную вокзальную толпу, отыскивая встречающих. И, наконец, вот они! Улыбки, поцелуи. Постепенно отчуждённость города испаряется, вы начинаете замечать его красоты, возбуждённо о чём-то говорите и уже летите, летите в трепетных волнах нового, необыкновенного, манящего.

У вагона с огромным букетом цветов, излучая радость, стояла депутация насельников Петербургского подворья. Батюшка предстал перед ними во всем своём смиренном великолепии, как будто не было ночных раздумий и непродолжительного сна в душноватом купе.