ОВСЯНАЯ КАША

Понедельник, половина седьмого утра – общее для окраинной Москвы время пробуждения. В миллионах квартир почти одновременно начинают на все лады тарахтеть, звенеть и петь будильники, срабатывают таймеры, включается свет и музыка. Кто-то бежит в ванную, кто-то делает зарядку, кто-то, поглядывая на часы, торопливо занимается любовью – одним, словом, день начинается.

Макарович Хрустолапов проснулся и, следуя годами выработанной привычке, резко вскочил с кровати, раздвинул шторы и… вполголоса чертыхнулся. Ему не надо было ехать на работу.

В пятницу бывшего чиновника формально-торжественно проводили на заслуженную пенсию. Глубокая досада, которую приносит с собой шестьдесят первый год жизни, наконец завладела этим ещё крепким, сухопарым, невысокого роста человеком.

Пенсия. В нашей стране в этом слове звучит что-то унизительное, больничное и отчуждённое. Но новоиспечённый пенсионер пока об этом не догадывался.

Минут пять-семь вяло помахав руками для самоуспокоения, он поплёлся в душ.

Ещё лет в двадцать Иван Макарович где-то вычитал, что деградация личности начинается с запаха собственного тела, который человек перестаёт ощущать. С тех пор Иван до боли в ноздрях стал принюхиваться к себе, чем порой вызывал недоумение и шутливые реплики окружающих. Со временем он перестал обращать на это внимание, зато безошибочно научился различать запахи и точно угадывал, кто только что ехал в лифте, прошёл перед ним по коридору или заходил к шефу.

По утрам чиновник, как правило, ел овсяную кашу. И сегодня, не изменяя своей привычке, он приготовил немудрёное варево и стал жевать его без особого аппетита. Предательское, пока ещё слабо изведанное чувство собственной ненужности медленно заползало в сердце. Постыдный холодок слабости пробежал меж лопаток, осой зажужжала досада. Увы, ему некуда спешить, никакой работы у него больше нет, и кто-то чужой уже раскладывает по ящикам его рабочего стола свои собственные бумаги.

Конечно, как бы хорошо сейчас доесть кашу и, как обычно, сесть в автобус, доехать до метро, сделать одну пересадку и выйти на Лубянке. Он всегда доезжал до площади Дзержинского, которая для него так и не поменяла своего названия, и шёл до Старой пешком.

Ему нравился этот годами выверенный маршрут. Красивые, особенно в последние годы, дома, солидные подъезды, модно одетые холёные женщины, вежливые охранники, естественный жест, предъявляющий раскрытое удостоверение – всё это являлось внешней, уличной частью некоего чуть ли не сакрального ритуала. Затем шли внутренние обволакивающие интерьеры, широкие холлы, бесшумные лифты, лабиринты длинных, извилистых коридоров и переходов, устланных бесконечными, толстыми ковровыми дорожками. Чинные кивки сослуживцев. Торопливые рукопожатия начальства. Ленивый, как бы между прочим, обмен новостями и сплетнями. Всё это ему нравилось, всё это он любил, и всему этому он был предан долгих двадцать лет.

Из всей чиновничьей Москвы именно Старая площадь считалась верхом служебного продвижения. Так было при Сталине, Брежневе, Ельцине, так осталось и ныне. Любой, даже самый незначительный, сотрудник со Старой площади всегда вызывал трепет и уважение у служивого люда из других ведомств, включая соседнюю Лубянку. Сколько всего было пережито за эти двадцать лет. Сколько информации, слухов, клеветы и доносов прошло через него. Сколько интриг, трагедий, взлётов и падений он видел, сидя на своём неприметном стуле.

Иван Макарович курировал группу регионов, часто там бывал, собирал и анализировал информацию, готовил первичные документы, которые, в зависимости от того, совпадали они с мнением начальства или нет, позже становились основой служебных записок, директивных писем, а иногда и более весомых документов. Тексты Ивана Макаровича почти всегда совпадали с мнением часто меняющихся начальников, но он, как надёжный и верный винтик бюрократической машины, точно вставал в предназначенное для него гнездо. Ещё не родилась и не созрела та власть, которой бы не был нужен умный и покладистый чиновник. Он это понимал и втайне гордился своей причастностью к этой вековой касте, которой принадлежала, да и принадлежит, вся полнота власти в стране, и притом не только нашей.

Это выскочки, в силу тех или иных обстоятельств взлетевшие на высокие посты, наивно думают, что они – власть. Где они все теперь? Только аппарат, тайный, невидимый чиновничий орден, обладает властью и наследует её. Да, что там наследует! Он её никогда и не выпускал из рук.

Правда, меняются времена, меняется форма и название, а суть, суть, она всегда остаётся – служить и этим кормиться.

Вот сегодня в немилость попало слово «аппарат», ну поменяли его на слово «команда». Что, полегчало? Несерьёзно всё это. Наиболее толковая молодежь, заполонившая в последнее время Старую площадь, безоговорочно восприняла не только слово, но и саму суть, дух аппарата, правила его жизни, игры, все его плюсы и минусы, и она с удовольствием училась всем тонкостям у таких зубров как Иван Макарович.

Частенько в конце рабочей недели, вечерком в пятницу, его вызывал к себе заместитель начальника управления, совсем ещё молодой человек, в недалёком прошлом средней руки сотрудник одного из коммерческих банков, а до этого, по старым меркам, обычный спекулянт.

В кабинете собиралось три-четыре человека, и после нескольких рюмок дорогого коньяка за общее здоровье слово обычно предоставляли Ивану Макаровичу, и он начинал вспоминать различные истории и поучительные казусы из жизни управления. Больше всего молодняку понравилась его поговорка, что чиновники – всего лишь пыль на сапогах власти, но чтобы стряхнуть эту пыль, власти-то надо нагнуться. Молодёжь веселилась и уже мнила себя этими самыми сапогами, им было до лампочки, в пыли они или нет, главное, чтоб не жали.

Нахлынувшие воспоминания обратились в почти осязаемые образы. Он шёл, парил по знакомым коридорам, ощущал их запахи, жил той, уже прожитой жизнью.

 

Отложив ложку, Хрустолапов встал из-за стола, выбросил остатки каши в унитаз, вымыл посуду и глянул на часы.

До отправления дачной электрички оставалось почти пятьдесят минут. Он успевал. На душе стало легче. Вспомнились долгие ночные споры с женой, которая никогда не любила его работу, а пресловутый аппарат вообще считала скопищем карьеристов и негодяев.

Запирая дверь, он машинально хлопнул себя по нагрудному карману. Привычной корочки там не было. Ему предстояла нелёгкая задача научиться жить без неё.