ТЫ или ЗАРУБКИ НА СТЕНЕ

Кровать стояла у стены, к счастью для соседей, граничащей с лестничной клеткой, и поэтому только одинокие кошки могли слышать её неистовые скрипы, приглушённые стоны, невнятное, блаженное бормотание и отрывистые, как крик ночной птицы, всхлипы.

О, великая лодка жизни, старенькая, раздолбанная тахта в Петькиной мастерской на Калашном переулке, я, наконец, отчаялся и пишу хвалебную оду в твою честь! К своему стыду, я не знаю твоей дальнейшей судьбы. Сладкие месяцы, которые ты нас укрывала, остались изумительным, ярким пятном в моей памяти. Неужели всё это было с нами?

 

Мы давно уже не живём в этом огромном, самодовольном, как и любая столица, городе. В редкие наезды всё как-то недосуг заглянуть в глубокий колодец по-питерски пахнущего двора и подойти к подслеповатым окнам двухэтажного флигеля, сиротливо присевшего за аркой слева. Кто живёт сегодня за патиной годами не мытых стёкол? Какие они, эти люди?

А может, ты ещё жива, самая сладкая кровать моей разноликой любви? Я хочу на это надеяться, ведь вещи в мастерских художников редко меняют место жительства, они живут там своей сакральной жизнью, и новый хозяин, если он, конечно, не полный придурок, с благоговейным трепетом принимает их в своё владение и очень осторожно знакомится с нравами и привычками предметов, ставших в одночасье его новыми сожителями.

В последнее время часто представляю, как однажды поздним вечером, переполненный нашим прошлым, я всё же войду в крохотный подъезд со старыми выщербленными кирпичными ступеньками, облупившейся краской узкой лестничной площадки и услышу твой голос, старенькая, но надёжная, та самая наша кровать. Она, как орган вечного языческого храма всё ещё продолжает звучать в честь чьей-то не ведомой мне любви, и я вспомню всё, как Геракл вспоминал свои двенадцать подвигов.

 

Ты появилась в моей жизни как-то нечаянно, но глазами мы зацепились друг за друга с первой встречи.

Так часто бывает − увидел человека, проглотил его взглядом, впустил внутрь себя и забыл на какое-то время. Ты его забыл, а он продолжает жить в тебе своей незаметной жизнью. И вдруг − бах! Заёкало сердце, заблестели глаза, по телу забегали ручные молнии, и уже ничто на свете не может остановить неподвластной земному разуму силы, с которой два человека устремляются друг в друга, чтобы слиться в безумном, скоротечном водовороте, имени которого никто не знает.

Я стоял на паперти Литературного института, онемевший от нечаянной радости причисления к лику избранных. Свершилось то, о чём и не мечталось. А у меня почти всю жизнь так: то ничего нет, то – целый воз, хоть раздаривай. Но, как это ни странно, в моей голове всегда хватало соображалки не относить привалившее счастье на свой счёт.

Вот и сейчас, по-ленински сощурясь на окрестности Тверского бульвара, я меньше всего думал о своих выдающихся литературных способностях, которые только что так прозорливо усмотрели литинститутские мэтры. Всё внимание было приковано к будущим однокашникам, а если уж быть до конца честным, однокашницам. Да и что в этом необычного? Впереди шесть лет совместной учёбы. Конечно же, литературный институт − это вам не актёрский факультет ВГИКа и даже не Щукинское училище, глаза не разбегаются, но, может, это и к лучшему − сосредоточился на наиболее подходящем объекте и куй. Главное в этой кузнице − не переценить свои силы и возможности.

Пока в покатом воздухе разогретого летом институтского сквера дефилировал только один стоящий объект, который зацепился за острый буравчик моего зрачка ещё на мандатной комиссии. Возможно, не будь на высокой, третьего размера, груди комсомольского значка и слегка раскосых глаз, девушка проплыла бы дальше, но образ горячо любимого вождя сделал своё дело – фронт был остановлен. Призывный лозунг неистового пассионария «Но посаран!» начал претворяться в жизнь.

Эх, жизнь, жизнь, какая ты? Кто даст ответ? Даже сегодня, спустя много лет, изрядно вылинявшее, потраченное временем отражение в зеркале не может мне сказать по этому поводу ничего вразумительного. А ведь, она, эта самая жизнь, почти прошла. Подойди тогда ко мне кто-нибудь и шепни на ушко правду о будущем. Ого-го-го! Ну, шарахаться, от него, как от шизоида, может быть, и не стал, а вот по физиономии бы точно врезал.

Чуть позже, курсу ко второму, когда глаза привыкли к институтскому полумраку, научились различать окружающих, определять их истинную ценность, когда годовые кольца взросления стали врастать в текущее рядом время, а время, в свою очередь, впитываться в нас и светиться изнутри каким-то неожиданным светом, я вдруг сделал поразительное открытие.

Я увидел Тебя.

Но это всё было потом, а сейчас я смотрел на грудь, лишённую краснокрылого значка и, как коммунист, сокрушался поспешности, с которой он был снят и упрятан в явно дорогую импортную кожаную сумочку. Господи! Каково там сейчас вождю мирового пролетариата среди косметики, полураскисших жевательных резинок, прокладок, записных книжек, и, возможно, контрацептивов. Правда, такого слова я тогда не только не знал, но, боюсь, и выговорить бы не смог. Позже я убедился, что эти самые «шарики» в сумочке были всегда, а ещё сделал весьма приятное открытие – настоящие комсомолки трусики под джинсами не носят.

Конечно же, как человек военный, я был рад такой повышенной готовности. Да что это сегодня со мной? Всё время забегаю вперёд. Ох, уж эти воспоминания! За них как возьмёшься – удержу нет. С какой стороны их не потяни, за всю оставшуюся жизнь не переберёшь. Идут себе и идут, картинка за картинкой, год за годом. Вспомнишь, скажем, об одном, да о тех же трусиках, а повылезает столько различных мелочей: и номер аудитории, и цвет обшарпанных столов, и недостёртый обрывок английской фразы на коричневой грифельной доске, и даже рыжее с чёрными прожилками пятно на давно не белённом потолке в форме какого-то фантастического жука – всё это всплывает в памяти. Вот и определи, где реальность? А главное, распознай, где ты сейчас находишься, здесь или там? Говоришь, здесь? А отчего же тогда так стучит сердце, и в ноздри лезут совсем другие запахи, уши слышат несегодняшние звуки? Вот и гадай, где ты? Пустое это дело, так и до «дурки» четыре шага.

Конечно, глупо себя и окружающих убеждать, что Тебя я до второго курса не видел. Я увидел Тебя сразу. И к концу первого – сделался большим недоброжелателем «лиц кавказской национальности», постоянно увивавшихся вокруг тебя. Помню, в особую немилость попали грузины.

Нет, я никогда не был националистом. Родившись и выросши в поясе оседлости, долгое время не придавал значения национальности окружающих меня людей и делал квадратные глаза, когда мне в военном училище начинали объяснять, что Ефим − это еврейское имя. Порывшись в памяти, я действительно вспоминал, что у Фимы в семье Пасху отмечали недели на две раньше, но моему отцу вместе с предком Ефима, дядей Яшей, было абсолютно до фонаря, чем закусывать. Они одинаково надирались и на православную и на иудейскую, да ещё и на католическую Пасху, потому что у них был третий дружбан – дядя Адам, отец красавицы Яни. Вот так. Бог один, а воскрешений три. Всё на радость людям. Бог добрый, ему не жалко, пусть празднуют.

Тот же конфуз произошёл и с моей первой девушкой. Её звали Мара, по-белоруски «мечта». Я отчётливо помню, как мы учили в восьмом классе с моей «мечтой» билеты по математике. (Тогда я ещё не знал, что самый сладкий предмет − это политэкономия, ведь до нашей с Тобой встречи оставалось ещё изрядное количество лет).

А тогда это была примитивная геометрия. Если мы увлекались и, забыв о конспирации, начинали возиться на предательски скрипящей кровати, из-за тоненькой фанерной перегородки тут же раздавался скрипучий голос Мариной бабки:

− Ты смотри, Мара, чтобы эта теорема Пифагора, тебе-таки пузом не вылезла.

Беззвучно ухохатываясь, мы, как ящерки, юрко сползали вместе с тюфяком на пол. Только через год как-то невзначай, в совершенно случайном разговоре была упомянута её национальность.

Да, какие-то однотипные у меня, надо сказать, воспоминания. Ну уж какие есть, можно сказать, золотой запас перебираю, и, знаете, ни в чём, пожалуй, не раскаиваюсь.

Я попытался вспомнить того, который хранится в моей памяти под именем Гиви, сегодня мне кажется, что он был вылитый Гамсахурдия, но Ты же в нём что-то нашла! Как я комплексовал! Нет, не из-за твоей красоты, казавшейся такой надменной, не из-за начитанности, свойственной москвичкам того времени, и даже не из-за стильных нарядов и бесчисленных блестящих и звенящих украшений – я мучился твоей недоступностью.

Вот вбил себе в голову: «Она тебе не по зубам!»

Хотя, а что зубы? Нормальные у меня тогда были зубы − полуторамиллиметровую медную проволоку перекусывал. А вот поди ж ты! С «комсомольскими значками» не комплексовал, а с Тобой забуксовал.

Влюбился я сразу. Произошло это, по-моему, на второй день установочной сессии. Ты, разулыбистая, почти летела по аллейке скверика к грустному памятнику Герцена. Я принял улыбку на свой счёт. И, конечно же, оскалился в ответ. Каково же было моё разочарование, когда Ты, изменив оттенок улыбки с ослепительно-радостного на дежурно-извиняющийся, пролетела мимо, обдав меня своими запахами. Ты не поверишь, но я помню их. Запахи хранятся в нас наравне со всеми другими воспоминаниями. Я почти возмущённо обернулся. Мне на радость Ты обнималась с какой-то длинноногой девицей в бело-чёрных облегающих брюках, в такие ещё со времён «Окон РОСТА» облачали мироедов и буржуев советские карикатуристы.

Мне и подумать страшно, чтобы могло бы случиться, обнимись Ты с грузином! Нет случайностей в моём Отечестве! И чудо свершилось! Любовь, она обладает несусветной энергией, ей под силу потягаться даже с жизнью и смертью. Бывают такие ситуации, когда именно любовь решает, что выбрать − первое или второе. Главное, дать ей окрепнуть, заматереть что ли. Иногда ломал себе голову, сколько для этого необходимо времени? Результат нулевой. Наверное, каждому своё, как в Бухенвальде: «Еден дас зайне». Кому-то и пятилетки мало, а мне хватило тех коротких мгновений, что Ты кружила меж давно не стриженных кустов, ну и плюс − отсутствие грузина.

Я уже дружил с Петькой, а Ты ещё где-то бродила среди чужих для меня людей. Говорят, у человека одна жизнь. Сомневаюсь. И не в том плане, что мы переселяемся во что-то или в кого-то. Это, как мне кажется, полная ахинея. Мы просто за один и тот же (опять-таки, у каждого свой) временной промежуток проживаем неизмеримое количество жизней, нет им числа, как и нет им счёта среди нам подобных. Если нас хорошенько тюкнуть по голове, ну не обухом, конечно, или поспрашивать с хитроумными приборчиками и проводками, мы такого можем понавспоминать, волосы дыбом встанут! Не надо закрываться в тайных обществах, хрустя песком и спорами забытых вирусов, с остервенением рыться на Египетских кладбищах, раздирать многотонными болванками девственные небеса, и всё ради неких знаний. В каждом из нас этих знаний хоть отбавляй, и лежат они там от рождения. Просто доступа нет, не время ещё. Бегут себе наши жизни длинной в секунду, в минуту, в годы, в любовь.

Жизнь длинною в любовь. Испытай молодёжь наперёд на своей юной шкуре цену этой длинны − чёрта с два бы кто заманил её под венчальные короны. Жизнь длинною в любовь, не оборвись на недосказанном слове!

Я до сих пор люблю проходные подъезды простуженной Москвы, вечно кутающейся в давно не стиранный серый шарф рыхлого снега.

Подъезды пахли кошками и человеческим жильём. Тогда батареи были тёплыми, Чубайс ещё не отключал тепло и электричество, тогда редко гадили на лестничных площадках, бомжи ещё не расплодились, но уже появился их прародитель с лиловым пятном на лбу. Московский подъезд с чудом сохранившимися дубовыми дверями, с витыми бронзовыми ручками, резной обналичкой и обломками затейливой лепнины.

Конечно, простой советский гражданин ничего этого не замечал под слоями разномастной краски. Ему и в голову не приходило, что обычная, вымазанная коричневым суриком ручка, когда-то была выпущена в свет на Его Императорского Величества литейном дворе. А тяжелая (да пропади она пропадом, особенно когда «под банкой») дверь являла некогда образец деревянной мозаики с тончайшим подбором нескольких сотен оттенков дуба.

Я медленно учился узнавать в настоящем прошлое, а в прошлом будущее. Не знаю, может, я и пробежал бы отведенный мне отрезок времени, так и не узнав всего этого, но Ты привела меня в этот мир и, как свою простенькую козью шубку, распахнула передо мной маленькие тайны огромного города.

Я тогда поставил себе цель − для увековечивания нашей любви и в назидание будущим поколениям создать в своей памяти картинную галерею.

Отдельные, скажу откровенно, не самые ценные вещи я изредка перетаскивал в какие-то свои маленькие жизеньки. С годами поневоле становишься прижимистым и начинаешь бояться и зависти, и воров. Да я и сегодня всех-то закромов не покажу.

Подъезд как категория сугубо личная, почти интимная, сегодня, к примеру, выставляется впервые. Видите, вслед за дверью, полого плывёт вверх некогда беломраморная лестница, вот здесь, справа, и наша батарея ядовито-синего цвета, зато с золотым свечением и нашими отпечатками.

Я всё собираюсь устроить детям экскурсию по нашим местам. В прошлом году проверял − всё на месте, вот только скамейку, к которой так любила примерзать моя шинелка не смог найти. Забыл, наверное.

А вот притча о ключах. Я ныряю в подземный переход, а Ты почему-то остаёшься на Суворовском бульваре. Мы уже всё понашептали друг другу, надышались друг другом до дрожи, и вот пора уже разбегаться по каким-то автономным скоротечным делам. Как не хочется! Ещё доли секунды, и подземное течение уволокло бы меня, как и сотни других людей, но вдруг сверху, словно спасательный круг, долетела до меня твоя тихая просьба ( о как Ты умеешь повелевать шёпотом!):

− Постой…сделай мне запасной ключ… от нашей мастерской...

Я ухватился за этот круг и вынырнул обратно, к Тебе. Ты и не ожидала этого. Арбат и кинотеатр «Художественный» вместе с остальной Москвой отражались в твоих сияющих зрачках.

− Малыш, – произнёс я, в уме прикидывая сотни вариантов, чтобы никуда не уходить, – на последний рубль… не получится заказать ключ...

Ключ потом сделали, и он, наверное, до сих продолжает жить где-то в глубинах старого шкафа, среди таких же, ставших уже ненужными, вещей.

Ключ был уже в эпоху мастерской.

Жизнь моя вообще делится на неравные по протяжённости эпохи: до армии и после армии, до мастерской и после мастерской, с Лёшкой и без Лешки… У каждой эпохи есть свои подэпохи и подэпошки. Иногда я пытаюсь их систематизировать, но запутываюсь и, махнув рукой, оставляю всё как есть. По мере надобности выбираешь эпоху, запускаешь туда руку и выуживаешь, что тебе надо.

В мастерской мир свернулся в улитку маленькой комнаты и крохотную кухню с ванной вместо плиты. Удивительно! В этом замкнутом пространстве мы могли пропадать сутками. Есть не хотелось. Из съестного помню только очередь в гастрономе напротив и конфеты «Былина». Сейчас я уже точно знаю, что именно название конфет и подвигло меня на совершение тех беспримерных подвигов тела и духа, о которых красноречиво свидетельствовали хвастливые (о молодость!) зарубки на стене, над нашей кроватью. Мы нахально присвоили Петькину тахту и, наградив её высоким званием «Наша кровать», бережно упрятали в самые укромные тайники нашей памяти.

Как я счастлив, что она была, эта кровать. Мне улыбается дочь твоими молодыми глазами… Вот и морозы отлегли. В Сибири оттепель. Минус восемь.

Ты − на том, далёком конце провода. Мы молчим, каждый листает книгу своей жизни и не замечает, что страницы в них похожи, как две капли воды.

Любовь длинною в жизнь…