СКОЛ

В старых подмосковных кладбищах есть что-то своё, особенное, отличное и от заграничных помпезностей, и от отечественных, порой неприглядных, последних пристанищ окрестного люда. Здесь, конечно, уже не столица, но ещё и не нищая провинция. Относительно прибрано, относительно ухоженно, слегка запущено и больше похоже на какую-то заблудившуюся во времени языческую, священную рощу, чем на родимый погост. Ранняя осенняя пора полна постоянно меняющейся и куда-то спешащей жизни, текущей параллельно с нашей, человечьей, и, на первый взгляд, с ней никоим образом не пересекающейся. И если бы не разномастные, блестящие на солнце своей полированностью надгробия, то сидящего на удобной скамейке еще не старого, крепко сбитого господина, можно было вполне принять за счастливого, никуда не торопящегося пассажира недавно ушедшей электрички. Сидит себе человек в утреннем парке, наслаждается непривычной тишиной, приводит в порядок свой растрёпанный столицей внутренний мир. Редкие прохожие, действительно спешащие с московской электрички, чей прощально-убаюкивающей шум ещё танцевал в неокрепших волнах первого прохладного ветерка, наверное, так его и воспринимали, дивясь и завидуя чужой неспешности. Человека звали Михаил Михайлович Шкалов.

Сегодня ровно сто дней, как похоронили Гришу. Буднично и как-то незаметно откипело над его ещё не осевшей могилкой лето. Первые золотые зазубренные монетки листьев уронили молодые берёзки на засохшие и уже выцветшие на солнце венки, до сих пор не убранные вечно подвыпившими смотрителями. Михаил Михайлович не часто приезжает сюда, и если бы не дача да отцовское здоровье, крепко пошатнувшееся после случившегося с внуком, он бы скоре всего ограничил эти скорбные посещения до одного-двух традиционных раз в году. Так уж повелось ─ на Пасху да на Троицу, реже в день годовщины. Видно, не стало у нас в крови тяги общения с нашими усопшими предками. Может, правда, она когда-то и была, эта самая тяга, да по разным причинам где-то порастерялась, позабылась, как и многое, многое другое. Но даже и в эти нечастые приезды он не всякий раз ходил на могилу к сыну, похороненному в самом глухом углу кладбища, рядом с малознакомыми, дальними материнскими родственниками. Нет, ему было не лень, да и подход был удобный, он принципиально не ходил туда. Обида старая и въедливая, как ржавчина, не давала свободно выплеснуться отцовским чувствам, выкипятить слезами накопившуюся в душе горечь. Вообще не заладившиеся отношения отца с сыном даже смерть не смогла изменить, как были они натянутыми и обоюдно презрительными, так и остались по сию пору. И всё же сойдя с электрички, он неизбежно огибал станционные строения, пролезал вслед за местными в дыру кладбищенского забора и оказывался в этом замаскированном под старый парк царстве мёртвых.

Михаил Михайлович не любил думать о высоких материях, считал это пустой тратой времени и интеллигентскими штучками, мешающими жить. Сына он не то чтобы не любил, а как-то не замечал что ли. Родился Гриша без него. Молодой и бравый старший лейтенант КГБ Шкалов на момент появления на свет первого и единственного ребёнка занимался чем-то безлично важным в одной из закавказских республик, так что сентиментального стояния под окнами родильного дома был лишён и не особенно по этому поводу расстраивался. Детскими садиками, родительскими собраниями в школе, пионерскими лагерями и всем прочим занималась жена. Хотя к летнему отдыху своего наследника он всё же имел отношение. По заведенному годами порядку в конце весны кто-то из работников парткома обзванивал отделы и записывал пожелания родителей, а после сообщал, в какой лагерь выпала путёвка. Передав жене кусок глянцевого картона с нарисованным на нём красногалстучным горнистом, Михаил Михайлович свой отцовский долг за этот год считал выполненным. После окончания школы вопрос, куда поступать, и не стоял. Сыну потомственного чекиста была открыта прямая дорога в «вышку» ─ Высшую школу КГБ. Быстро всё-таки летит время. Казалось бы, только недавно они с женой умилённо смотрели на торжественно-растерянного курсанта с васильковыми петлицами, принимающего присягу, и вот ─ кладбище. Глупо всё, что бы кто ни говорил о существовании какой-то там высшей мудрости. Всё чушь. Несмотря на новые веяния, Шкалов остался воинствующим атеистом и, глядя на своих коллег-перевёртышей, лихо засеменивших в церкви вслед за начальством, только сильнее возненавидел поповское племя.

И всё же он приходил на это кладбище, садился на одну и ту же скамейку и часа на полтора погружался в какой-то новый для себя мир плавных, не связанных друг с другом раздумий. Иногда, вставая со скамьи, у него возникало ощущение присутствия рядом кого-то постороннего, подслушивающего его мысли, он, инстинктивно съёжившись, опасливо оглядывался по сторонам. Кладбищенская дремотность нарушалась только жужжанием ос, да лёгким шелестом неугомонных листьев. Никого! Только отвлечённые слова и образы всё ещё продолжали жить в его мозгу, всё вертелись и вертелись, поворачиваясь новыми сторонами, и казалось, что они ищут некие, только им ведомые, неровности и шероховатости в его личной жизни, чтобы закабалить его материалистическое естество, опутать каким-то пугающим мистическим туманом. Это было странным и одновременно интригующим для выходящего на пенсию полковника Федеральной Службы Безопасности. Проживая свою жизнь по писаным и неписаным канонам своего ведомства, Шкалов думал только о продвижении по службе. Особенно не инициативничая и не высовываясь, он дослужился до спокойной хлебной должности офицера действующего резерва в одном из основных государственных ведомств и был уверен, что жизнь удалась. Какой-никакой быт себе и близким он обеспечил, праведно или неправедно скопил денег и даже мог себе позволить содержать молоденькую любовницу, добился определённого веса и авторитета в своем кругу, сохранил мужскую силу и привлекательность. Что ещё? Вырастил и поставил на ноги сына. Григорий, правда, как и его неблагодарная мамаша, подсунул ему на закате службы свинью, но это позорное пятно уже никак не могло ему навредить. Так что всё в общем-то было неплохо, а собственно, что ещё надо мужику под пятьдесят? Живи и радуйся, дожидаясь тихой и обеспеченной старости. Но в последнее время Михаила Михайловича всё чаще стали беспокоить то несуразно-глупые и жутковатые сны, то тревожные предчувствия, то какая-то непонятная пугающая маета. А здесь ещё и невесть откуда взявшиеся болячки особой радости не прибавляли. Странное дело, почти тридцать лет ежегодно все мыслимые и немыслимые врачи светили, мяли, простукивали его бренное тело и неизменно в медкнижке выводили гордое слово «здоров», и вот стоило только засобираться на пенсию, стоило жизни подкатить к пятидесятилетней отметке, как всевозможные хвори так и полезли, словно тараканы из щелей. Всё было как-то не так, хотелось чего-то большего, однако спроси его, чего именно ему хочется, он ни за что не смог бы ответить. Одним словом, всё было в прошлом, а нынешнее становилось каким-то ненастоящим, чужим что ли? С женой он давно вместе не жил, но, повинуясь железным принципам чекисткой морали, дожидался выхода на пенсию, чтобы оформить развод. Михаил, ещё когда-то давно услышал позабавившую его фразу о том, что любовь придумали бабы, чтобы всю жизнь бесплатно эксплуатировать мужиков. Шутка понравилась, и он принялся успешно отыгрываться за своё семейное рабство на других женщинах, которые, оказывается, в изобилии бродили вокруг. Понадобилось не так уж и много времени, чтобы постигнуть нехитрую премудрость бабника и заставить трепетное племя одиноких безвозмездно пахать на себя. Войдя во вкус, он даже пытался втянуть в это дело взрослеющего сына. Но тому, видите ли, подавай возвышенную и одухотворённую любовь! Олух! С третьего класса сох по Светке Полуниной, все её капризы выполнял, разве что на горбу своем не носил, а в девятом, Светку эту самую, его же дружок Толик Нефёдов, втихаря начал трахать. Вот уж где несчастий было, когда тот же Толик всё ему и рассказал. Младший Шкалов, которого назвали в честь легендарного прадеда Григорием, почитай с детства был как бы не от мира сего. В пять сам выучился читать, в шесть потребовал, чтобы мать записала его в библиотеку. В школе у всех коллег дети как дети. Кто боксом, кто самбо занимаются, кто что-то там моделирует! Этот же то в литературные объединения, то в театральный кружок, то в какую-то изостудию. А что там за публика собирается, всем известно. Да и преподаватели сплошь Аронычи, Семёновичи и Марковичи. То же, кстати, и в «вышке» было. Кто только с ним не проводил воспитательные беседы! Всё без толку! Побились, побились и махнули рукой, пусть идёт как идёт, может, оно даже и к лучшему, волей-неволей, а будущий чекист вполне легально внедряется в потенциально враждебную среду, обрастает знакомствами, связями, а там, глядишь, по стопам деда в пятый главк и пойдёт. Но время так крутануло, что где теперь это КГБ? И где его грозный политико-профилактический главк? Диссиденты и прочая шушера, как чиреи, повыскакивали на больном теле страны. И тут такое началось! Одна только Ковалёвская комиссия по проверке чекистов на лояльность к инакомыслящим чего стоила? Дед, бедный, столько страху натерпелся, что почти перешёл на нелегальное положение. Это сегодня хорошо, можно всё с шуточками вспоминать, а тогда, когда памятник Феликсу рушили да документы о негласном аппарате уничтожали или по гаражам прятали, тогда не до смеха было. Вообще думали, конец пришёл. Слава тебе, не знамо уж кто там есть на небесах, всё постепенно устаканилось. Правда, дров и мозгов наломали немало. Не миновала эта ломка и семью Шкаловых.

Сын воспринял перемены как-то по-своему, без страха и даже с интересом. Наволок полный дом книжек, за чтение которых ещё недавно сажали в тюрьму или упекали в психушки, стал шататься по митингам, подписывать какие-то обращения и воззвания, связался с горлопанами, рвущимися переделать Россию, вернуть её «...в семью свободных народов». И откуда взялась эта семья, когда с незапамятных времён Россия была круглой сиротой? Своенравная, крутая, дюжая, но круглая сиротинушка, многие на этом сиротстве себе шеи посворачивали. А вот гляди-ка ты, выискались болтуны, расплодившиеся при Горбачёве и окрепшие при Ёлкине, решившие загнать матушку Русь в европейское стойло! С-ч-а-с-с-с...

Конечно, отец волновался за сына, а не за всё «демократическое движение новой России». Да и как-то неудобно было, что ни говори, чекистская династия! У начальства на виду. Прапрадед ещё с Менжинским в Питере начинал контру долбать. Прадед – фронтовик, весь в наградах, дед ─ гроза диссидентов и антисоветчиков, да и сам Михаил Михайлович честь династии хранил свято. Исправно служил в контрразведке, хотя, как и тысячи его коллег по второму главку, так за всю свою службу ни разу живого шпиона или диверсанта в глаза не видел. Так что в то лихое время, от греха подальше, вообще перестал общаться с сыном. Демократизация демократизацией, а родная «контора» она и в Африке «контора». За всё заставит ответить и не посмотрит на прошлые заслуги и героических предков. Каково же было его удивление, когда однажды все телефоны, в последнее время в основном молчавшие, как с цепи посрывались: мыслимые и немыслимые знакомцы и незнакомцы поздравляли его с высоким назначением сына.

─ Да не знаю я ничего! Отстаньте! – огрызался он в раскалившиеся трубки.

─ А ты радио или телевизор включи, ─ обижались звонившие и явно не верившие в его искренность сослуживцы. – И всё равно поздравляем! Это же надо, в неполных двадцать семь лет ─ на чуть ли не генерал-полковничью должность! Ну и везёт же вам, Шкаловы! Только сейчас начинаешь понимать, что такое династия!

Михаил послушно включил стоявший в кабинете старенький телевизор, дождался новостей и чуть было не лишился чувств. Его сын, Указом президента России назначен заместителем Секретаря Совета безопасности и с сегодняшнего дня курирует деятельность всех правоохранительных органов страны, а также возглавляет комиссию по расследованию противоправной деятельности этих самых органов во времена тоталитарного правления компартии.

Государственная деятельность сына продолжалась недолго, наверное, где-то месяцев шесть. Как позже говорил сам Григорий, он понял что «новый большевизм по уровню своей бессовестности и беспредела мало чем отличается от большевизма прошлого. Всё хорошенько взвесив, он решил не участвовать в этом позорном фарсе умерщвления своей страны хитрыми удавками словоблудия, цинизма и вседозволенности». Сын написал письмо президенту и рапорт об отставке. Уволившись из органов, младший уехал учиться в Канаду, а из страны кленовых листьев перебрался в логово бывшего врага – Вашингтон, штат Колумбия.

«Странные эти англоговорящие, ─ размышлял над жизненными кульбитами сына Михаил Михайлович, ─ им лишь бы какую крамолу раскопать! При этом без разницы, где она сыскалась, эта крамола! В одном будьте стопроцентно уверены ─ поддержку и безбедное существование носителям этой крамолы запад обеспечит. Им там, за океаном, что Герцен, что Ленин, что антисоветчик Даниэль, что нынешней Березовский ─ всё без разницы, лишь бы против своей страны, против своих устоев выступали!» Но кто, кто, скажите на милость, мог подумать, что в это стадо блудливых отщепенцев попадёт и его сын?

Конечно, они с дедом переживали за Григория и, когда тот вернулся из-за океана, пытались хоть как-то разговорить его, вызвать на откровенность, пристыдить, заставить опомниться и покаяться. Но всё получалось как-то не так. Григорий или злился и замыкался в себе, так, что и слова из него не вытянешь, или начинал нести такую ахинею, что Михаил не выдерживал и срывался на крик. Так было и в тот злосчастный вечер. Встретились они как всегда на даче. В последнее время сын, наколесившись по стране и, скорее всего, поняв свою ненужность, потянулся, было к дому. Иной раз на даче задерживался на недели. Читал, кому-то звонил, до утра что-то стучал на своем плоском компьютере, с которым никогда не расставался. Михаил уже начал понемногу надеяться на лучшее. «Отойдёт от своих заморочек, ─ выслушивая очередной доклад деда, думал он, ─ перемелет в себе Гришка эту чушь, поймёт ─ а куда ему деваться ─ что все эти грёбаные идеалы свободного мира, о которых сегодня так громко кричат, обычное словоблудие, шумовая завеса, рассчитанная на мечтательных недорослей, простаков и лентяев, веками готовых к обману, лишь бы только меньше работать да сытнее есть». Не верилось отцу, что его сын окончательно стал предателем системы, Родины да и рода их, в конце-то концов!

За столом сидели насупленно, каждый барахтался в каких-то своих мыслях. Общий разговор не клеился.

─ Да когда ж эта вся херота закончится? ─ как всегда первым заблажил дед. – У всех семьи как семьи! Собираются за столом по выходным, водку пьют, дела свои обсуждают, радостями и напастями делятся. Даже у этих недоношенных диссидентов и то человечнее было, там хоть спорили, презирали друг друга, становились идейными врагами. А мы сидим хуже сычей!

─ Да брось ты, отец, нам-то с тобой с чего враждовать? А что, действительно, давайте-ка мы сегодня хорошенько выпьем! – пододвигая к себе пузатый хрустальный графинчик, произнёс Михаил. ─ И повод, кстати, есть...

─ С поводом оно, конечно, приятнее пьётся! – живо откликнулся дед. – Только не мешало бы уточнить, что за повод?

─ А ты будто, отец, и не знаешь? Григорий когда приехал? Почти два месяца прошло, а толком его возвращение в отчий дом и не отметили. Все куда-то спешим, все недовольны друг другом. И мы тоже с тобой хороши, парень мечется, а мы всё его пропесочиваем, как на заседании парткома. Думаю, батя, что всё образуется, а внук твой, между прочим, умудрился за год получить два международных сертификата не самых последних университетов Нового Света. Да ещё и лекции в одном из них почитал...

─ Да ты что? А чего же ты, Гриша, молчишь?

─ Дед, а что тебе говорить, ты же всё это знаешь! Тебе же с отцом о каждом моем шаге докладывали. Ну, как видите, худшие предположения не оправдались. Я там не остался, хотя, если честно, очень хотелось! Родину не предал, во вражьи шпионы не пошёл. Хочу вам, между прочим, доложить, товарищи почётные чекисты, меня даже никто и не пытался вербовать.

─ Да что ты, сын, всё ершишься, показал бы хоть нам с дедом свои дипломы, ─ примирительно похлопал его по плечу отец. – Американские как- никак.

Григорий, на радость родни, принёс и дипломы и толстый альбом с фотографиями. Выпили по паре рюмок и уселись рассматривать фотки. Григорий отвечал на редкость охотно, только был каким-то грустным. Постепенно с американской темы перешли на семейную. Разговорились о родне. Михаил Михайлович радовался такому повороту, в кои-то веки сын с почти детской въедливостью начал расспрашивать про своего прадеда, имя которого носил. Его интересовало, и где тот воевал, и за что получал ордена, и как они жили в Сибири? Ну, естественно, как только речь зашла о Сибири и войне, на передний план сейчас же выдвинулся дед. Надо отдать ему должное, памятью он обладал завидной. В голове хранил не только фамилии и имена людей, с которыми был знаком самое малое время, но и подробности быта, духа, что ли, того далёкого времени. Михаил Григорьевич мог дословно воспроизвести, кто и что говорил на служебных совещаниях, скажем, при подготовке операции по выдворению из страны Солженицина или спокойно называл всех соседей по жилой зоне в Новосибирской области, а ведь жили они там с тридцать седьмого по тридцать девятый год.

Рассказы о своем прадеде Григорий слышал уже, наверное, в сотый раз. Но дед был классным рассказчиком и всякий раз, не перевирая основную линию повествования, прибавлял всё новые подробности. Вот и сегодня бытописуя свою знаменитую хворь после купания в полынье, он достал старый прабабкин альбом с жёлтыми фотографиями и начал подробно описывать жизнь своего отца, тогда ещё юного двадцатипятилетнего следователя НКВД, откомандированного в распоряжение руководства Сибирского управления лагерей. Правнук живо представил своего предка-тёзку.

Вот он, тот далёкий Григорий, тяжело ступая по хрустящему снегу, торопливо возвращается домой со службы. Сутки выдались тяжёлые. Большинство сослуживцев после дежурства подались в баньку, отпарить и смыть с себя всю скверну минувших суток. Он тоже любил эти традиционные банные посиделки, когда, разомлев от пара, завернувшись в ломкую и отдающую хлоркой казённую простыню, садишься за стол и, утолив жажду слегка горьковатым холодным пивком, пожевав, селёдочки или квашеной капустки, опрокидываешь в разогретое нутро первые полстакана обжигающей холодной водки. Инстинктивная дрожь, пробежав по телу, обращалась в горячую волну, под стать той, которая только что вслед за шипением срывалась с раскаленных камней в парилке. Чувство неземного блаженства охватывало всё твое естество. И мир представлялся совсем по-другому, добрее и спокойнее, что ли? Приняв по пятьсот на брата и усугубив всё это пивом, кампания, как правило, расходилась кто куда. Все были весёлыми и довольными. После бани, Григорий, забежав по пути в дежурный гастроном и прихватив гостинцы жене и сыну, всегда спешил домой. Сегодня поогрызавшись на пошловатые, но безобидные подначки сослуживцев, он в баню не пошёл. Катя дозвонилась до него только в третьем часу ночи и зарёванным голосом сообщила, что их Мишка катался на коньках с этим несносным Бабаевым и оба провалились в полынью. Благо недалеко бабы белье полоскали, услышали крики, вытащили горе-конькобежцев. Но их сынок, вместо того, чтобы сразу бежать домой переодеваться, потащился со своим придурочным дружком в какую-то котельную сушиться. Ну и досушился, температура с вечера под сорок. Врач, правда, был, но что толку с местных врачей. Кое-как успокоив жену, Григорий едва дождался окончания дежурства. Можно было, конечно, подойти к майору Гомуту и попроситься уйти пораньше, но слишком много было работы, да и так двоих в смене не хватало: Иван Белавин неделю как ушёл в отпуск, капитан Самусев заболел, а здесь, как назло, вал пошёл, и дела все срочные, на завтра хрен кого оставишь. Скрепя сердце, Григорий чуть дотянул до двух часов дня. Наскоро ополоснувшись под душем, он, не разбирая дороги, полетел домой. Чего только за эти неполные двенадцать часов он не передумал. Миша был у них третьим ребёнком, два предыдущих мальчика умерли сразу после родов, он их даже и не видел. Врачи сказали, что Катя больше рожать не сможет. Два года они бились по больницам, профессорам, бабкам, и всё без толку, уже совсем отчаялись, и вдруг чудо. Тогда впервые отдыхали в Крыму, в их ведомственном санатории, начальство поощрило его как примерного и перспективного сотрудника. Чудное было время. Купались в необычно тёплом море, загорали, ходили на танцы. Танцы Катя очень любила и научила танцевать его, когда они выходили на танцевальную площадку, огромным карнизом нависающую над шумным морем, отдыхающие образовывали круг и, хлопая в такт музыки, любовались их головокружительным полётом. Вот там и получился у них Мишутик. Когда Катеринка поведала ему счастливым шёпотом, что она беременна, он чуть не сошёл с ума от радости. Закоренелый атеист, потомственный партиец и чекист, он готов был поверить в Бога, лишь бы только всё обошлось. Сын родился недоношенным, слабеньким и первые четыре года сильно болел. О, кто может оценить эти четыре года, превратившиеся для них с женой в почти звериную, ни на минуту не прекращающуюся борьбу за жизнь своего единственного детёныша? Григорий разрывался между службой и домом, когда мог, напившись крепкого чая, отсылал измученную жену спать, а сам заботливой сиделкой до утра возился с маленьким бессильным человечком с большими грустными глазами, обворожительной улыбкой и так безысходно вздыхающим, что родительское сердце готово было выпрыгнуть из груди. За те четыре года он так присох к сыну, что порой начинал ревновать к нему Катерину. Та это чувствовала, смеялась и обзывала его придурком. Сегодня уже и не верилось, что прошло семь лет. Мишутка окреп, Григорий сам его приучил к спорту, постепенно закаляя парня поначалу даже тайком от жены. Одним словом, рос мальчишка неплохим, ещё бы годика три ─ и о прошлой хилости и болезненности можно было совсем забыть, и вот на тебе, это дурацкое купание в ледяной воде.

Григорий шёл коротким путём, по безлюдным и откровенно нелюдимым кривым переулкам и улочкам. Человеку, впервые попавшему в эти странные лабиринты, мощённые чёрными от времени и влаги лиственничными плахами, сжатыми по бокам бревенчатыми заборами и слепыми стенами надворных строений, трудно было ориентироваться, а уж тем более отыскать требуемый ему дом. Порой эти странные проходы вдруг обрывались на каких-то по-кладбищенски тоскливых пустырях или безысходно упирающимся в невесть откуда взявшиеся тупики. Здесь, как и в окрестной тайге, без проводника никуда не дойдёшь. Спросить же дорогу не у кого, разве что у осипших от злобного лая псов. Встречные прохожие, завидев чужака, ныряли в какие-то только им ведомые лазы и скрытые калитки, а уж коли некуда было деться, могли так глянуть на вопрошающего, что неприятный холодок проползал по захребетью, а слова застревали в пересохшей глотке. Старинное сибирское село строилось веками, прилепляя избушку к избушке, обрастая сараями, овинами, стайками, разнокалиберными лабазами, собачьими будками, заборами, более походившими на крепостные стены, и прочей ненормативной архитектурой. Люди здесь жили разные и по-разному, исповедуя древнюю заповедь: в каждой избушке свои погремушки. Суровый край выработал у людей свой кодекс чести и поведения, не всякий пришлый здесь приживался и прирастал душой и своим домом к этому странному сообществу.

По инструкции сотрудникам НКВД категорически запрещалось в одиночку или без сопровождения двух вооружённых солдат посещать старую часть посёлка. Но сегодня Григорий пренебрёг этим запретом и, сжимая в кармане казённого полушубка влажную от вспотевшей ладони рукоятку пистолета, он торопливо шагал по безлюдным проулкам. Порой сквозь хруст приминаемого валенками снега и надсадный разноголосый собачий лай, ему слышалось сухое клацание винтовочного затвора, осторожные грузные шаги по ту стороны бревенчатых заборов, чьи-то приглушённые голоса. Он знал, что ничего этого на самом деле нет, просто хрустит снег и брешут собаки, а всё остальное рождают его перенапряжённые нервы. Но сколько себя не успокаивай, пальцы только сильнее впиваются в рифлёную рукоятку оружия. Через два поворота будет самое опасное место. Заборы здесь, как распахнутые объятия, резко расходились в стороны. Слева в гору взбирался поросший редким кустарником пустырь, а правая сторона деревянной мостовой предательски стлалась в двух метрах от крутого обрыва, в низу которого торчали острые камни, одетые зимой в мягкие белые чехлы и недобро ворочалась чёрная вода одной из самых неугомонных и коварных рек Сибири. Течение в этом месте было настолько сильным, что река не замерзала даже в самые лютые зимы, только белые клубы пара выдавали это коварное место, и чем гуще был неестественный для зимы белый туман, тем крепче держался мороз.

Два месяца тому назад именно здесь погиб их офицер, рискнувший после хорошего застолья у друзей сократить дорогу к новым домам в жилой зоне, куда селили всех вновь прибывающих в этот разрастающейся до размеров небольшого город, посёлок уже проглотивший старое село. Труп тогда так и не нашли, только офицерскую ушанку, чудом выброшенную течением или самим бедолагой на край полыньи. Списали всё на несчастный случай. Но мужиков пять из близлежащих домов для острастки всё-таки посадили. Опасное место огородили перилами, которые благополучно в первую же ненастную ночь кто-то сбросил в реку. Местная молва и досужие языки страдающих от безделья офицерских жён передавали страшные истории о бесследно исчезнувших людях, о какой-то жуткой секте, в которой, якобы, состоят все от мала до велика жители этого забытого богом угла. Конечно, сект никаких не было, а жили в этих местах в основном старообрядцы. Известно, что и в былые времена к власти они относились без особой любви и доверия, ну а уж к новой, к советской, и вовсе были враждебно настроены. Большая часть поселян, когда вокруг начали образовываться советы, снялась с нажитых мест и подалась в глубь матушки-спасительницы тайги к только им ведомым тайным заимкам да схронам. Старики, бабы да малолетки принялись обустраивать новое жильё, а мужики подались кто к Колчаку, кто с Семёнову, кто к местным ополченцам искоренять в Сибири безбожную заразу большевизма. Говорят, лютыми были служаками. Многие погибли, многие ушли в Китай, а иные вернулись еще более нелюдимыми и замкнутыми. Кто знает, не найди геологи поблизости ценные медные руды и золото, может, спокойно бы и дожило свой век это хоронящееся в стороне от больших дорог село. А так после двадцать девятого года пошла в наступление на тайгу цивилизация. Зазвенели пилы, застучали топоры, молотки, неестественно для здешних мест зарычали воняющие гарью железные звери прогресса, в ещё чистом вечернем воздухе зазвенели песни. Затвору потихоньку приходил конец, как мог, он огрызался, когда сожжёнными складами, когда отрывистыми выстрелами в ночи, когда ещё какой-нибудь отчаянной в своей безысходности выходкой. К концу тридцатых весёлые песни сменились протяжным заунывным пением каторжан, перемежающимся дробным лаяньем блатного местечкового шансона. По мере роста металлургического комбината, рос и концлагерь, снабжавший его рабочей силой. Постепенно администрация одной из республик Сиблага, переселилась из временных бараков в добротные кирпичные трёхэтажки новой жилой зоны, которую, согласно генеральному плану застройки, разместили на противоположном конце старого поселения. Трущобы прошлого, как их называли местные острословы, всё плотнее сжимали тиски новостроек, ещё чуть-чуть ─ и эти деревянные джунгли будут сметены могучим ураганом индустриализации, а последние их обитатели естественным образом переселяться за колючую проволоку, в дышащие смертью бараки.

Благополучно миновав опасное место, Григорий чуть ли не бегом одолел ещё с полдесятка поворотов и выскочил на широкую, укатанную машинами и санями дорогу. Слева на высоком речном берегу, в ранних зимних сумерках, весело светились окна жилой зоны. И это живописное, поросшее редкими стройными соснами место, тоже было обнесено высоким уродливым забором из колючей проволоки. Всё те же столбы с качающимися на ветру железными абажурами освещения, все те же линейки утопающих в темноте облепленных инеем колючек, всё те же КПП и сторожевые собаки, караульные вышки с тоскливыми фигурками озябших солдат. Только они не стерегли живущий внутри колючий изгороди разнообразный и в основном счастливый народ, а наоборот, день и ночь бдили, чтобы никто извне не проник в этот образцовый оазис будущего коммунистического быта и не огорчил бы чем-нибудь его обитателей. Хотя как на это посмотреть. Григорию почему-то вспомнился недавний допрос пожилого зэка, который, давясь чахоточным кашлем, называл себя истинным ленинцем и всё шутил:

─ Ты думаешь, начальник, что это только я ─ лагерная пыль? Нет, молодой человек, и ты тоже, и дети твои, и любимые твои женщины такие же мизерные частицы этой самой пыли. Разница лишь в том, что мы пока по разные стороны колючки.

Тогда это краснобайство рассердило его. Зафиксировав факт клеветы на соцдействительность, он отправил этого чудаковатого доходягу в «шизо». А вот сегодня почему-то этот бред ему вспомнился. «Всё это нервы. Скорей бы весна и в отпуск, в любимый Крым!»

Подбегая к дому и успокаивая дыхание, Григорий заметил, что во всех их окнах горит свет. «Только бы всё обошлось! ─ метнулась внутри тревожная мысль. ─ Если что-то с ним случится, Катя этого не переживёт, да и я тоже». Он осторожно отворил входную дверь, сбросив полушубок прямо на пол, не снимая валенок, миновал небольшой коридорчик и вошёл в комнату. За большим круглым столом, накрытом для чая, сидела Екатерина и жена начальника лагеря Тая Семёновна. Это было так неожиданно, что он растерялся и замер в дверях.

─ Что же это вы, Григорий Трофимович, прямо в валенках, с морозу, с этих ужасных зон и сразу в комнаты к больному, – сдвинув брови на переносице и отставляя в сторону чашку, напустилась на него начальница. - Ну-ка марш приводить себя в порядок, а то распустил вас мой Семён! Или вы все от него набрались этого хамства, всякое жильё превращать в казарму или зэковский барак?

Григорий, чуть не выпалив «есть», развернулся через левое плечо и вышел. Женщины негромко прыснули ему в спину. «Хорошо, что смеются, ─ поднимая и вешая на вешалку полушубок, подумал он, ─ значит не всё так плохо с сынулей. Но что здесь делает жена начальника лагеря? – Умывшись, он вспомнил про взведённый пистолет, осторожно разрядил оружие и, подтянув толстые шерстяные носки, вернулся обратно в комнату.

─ Ну вот, уже совсем другой коленкор, так что ли любит повторять ваш начальник? Садитесь чай пить.

─ Извините, Тая Семёновна, я пойду взгляну на сына. Катя, как он там?

─ Успокойся, Гришенька, всё у Мишутки нормально. Вот спасибо Тае Семёновне. Я уж и не знаю, как вас благодарить…

─ Э, деточка, какие здесь благодарности, в одном, можно сказать, бараке живём. Ну что вы, ей право, как столб стоите? Садитесь, кому говорят?

Григорий опустился на стул рядом с женой.

─ Ну, так-то лучше будет. Самое главное, сегодня ночь да завтра день продержаться, если воспаление в лёгких не начнёт развиваться, значит, отделаемся лёгким испугом. А как второй-то мальчонка?

─ Тот покрепче, Тая Семеновна. Мать говорит, что уже на улицу порывается улизнуть, чтобы своего дружка проведать.

─ Ну и хорошо! Не вешать носа, гвардейцы Сталина! Выкарабкается ваш будущий чекист. Температуру измеряйте каждые три часа и давайте пить мои порошки. Завтра к обеду зайду. Если что... сразу же телефонируйте. И что бы без всяких там стеснений и субординаций, вам ясно, товарищ? – Женщина, заговорщически подмигнув жене, протянула руку главе семейства.

─ Спасибо, вы уж извините, что... – сконфузившись, начал, было Григорий, но запнулся на полуслове и, пожав протянутую руку, бросился в прихожую подавать гостье пальто.

Ночь прошла на удивление спокойно. Рано утром, убегая на службу, Григорий заглянул на минуточку в спальню. В углу, под жёлтым абажуром неярко горел ночник. Катя, умаявшись, спала. сидя в большом самодельном кресле, обитым хорошо выделанной шкурой медведя. Миша разметался на их, тоже самодельной, кровати. Порадовавшись лёгкому румянцу на щеках сына, его ровному, без хрипов, дыханию и осторожно, он, тихо, чтобы никого не разбудить, поправил сползшее одеяло и направился к выходу.

─ Папа, ─ остановил его едва слышный шёпот сына, ─ ты меня прости, ладно? Я правда буду теперь, как ты учил, сначала думать, а потом делать. Приходи скорее, мы с мамой будем тебя ждать...

Внутри у Григория что-то предательски заныло. Он был готов сорвать с себя все эти ремни, портупеи, бессмысленные казённые одежды, сгрести в охапку своего единственного детёныша, прижать к себе его хрупкое, размягчённое хворью тело и, слившись воедино, затаив дыхание слушать, как тревожно стучат их сердца.

 

Дед всё ещё продолжал свой рассказ, но он был так непохож на те смутные видения, которые только что родились в голове внука. Григорий почему-то был уверен ─ все так оно и было, и это не просто игра воображения, это сама правда, прорвав какие-то неведомые человеку барьеры, выплеснулась в его истомлённую переживаниями душу. Как бы очнувшись от забытья, внук улучив минуту, когда старик на мгновение замолчал, тихо произнёс:

─ Дед ты ведь знаешь, что там в Сибири твой отец принимал личное участие в расстрелах заключённых? Тех, которых сегодня почти всех поголовно реабилитировали. То есть мой славный прадедушка, пылая отеческой любовью к своему больному сыну, чмокнув его в лобик, шёл спокойно стрелять в ни в чём не повинных людей?

─ Ты это, внук, думай что несёшь! – задохнувшись от неожиданности и возмущения, прохрипел дед. – Какие расстрелы? Отец был сначала оперуполномоченным, а потом следователем по особо важным делам, и это, между прочим, в двадцать пять лет. Какие расстрелы, где ты этой чуши набрался? Может, при упрощённой системе судопроизводства и приведения в исполнение приговоров о высшей социальной защите в местах лишения свободы и приводились в исполнение смертные приговоры, но при чём здесь твой предок?

Григорий молча поднялся и вышел из комнаты.

─ Михаил, ты что молчишь, как воды в рот набравши? – напустился старик на сына. Ты смотри, как парню голову свернуло! Где он всего этого набрался? Я тебе ещё, когда говорил, что это забугорье ни к чему хорошему не приведёт! И, главное, ─ дед понизил голос, ─ откуда он про Григория Трофимовича знает? Ты что ли болтать начал? Так смотри... – он оборвал на полуслове свое шипение. На пороге стоял внук.

─ Не надо, предки, шептаться. Правду за шёпотом да звоном медалей все равно не спрячешь. Я давно чувствовал, что в нашем прославленном семействе что-то не так. Все заслуженные! Династия! Вот слушайте. ─ Он раскрыл, принесённую книгу, узкая бумажная полоска, служившая закладкой, изгибающейся змейкой медленно скользнула на пол.

«Лагерь наш располагался в ста восьмидесяти километрах от города N. Режим отличался особой жестокостью. За малейшую провинность били нещадно, лишали пайки и сна. Мы выполняли самые тяжёлые и неквалифицированные работы на строительстве будущего металлургического комбината, хотя многие имели высшее инженерное и техническое образование. В зоне располагался особый барак, имевший своё ограждение, свою охрану. Заключённых из него на работы не водили. Мы вообще никогда не видели, чтобы из тех ворот вышел хоть один зэк. Туда прибывала особая партия, их никогда с общей массой не смешивали, они шли своим вагоном, своей колонной. Даже охранники наши к ним не подходили. Но зона она и есть зона, здесь тайн не бывает. В тот злосчастный барак попадали приговорённые к смерти и длительным срокам без права переписки, что фактически тоже равнялось расстрелу. Но чтобы не перегружать и без того с ног падающих столичных чекистов, обречённых везли вот в такие спецбараки и здесь приводили в исполнение приговор. Наш лагерь отличался тем, что расстреливала обречённых не только специальная расстрельная команда, но, по приказу начальника, генерала Фердзона, в этом обязаны были периодически участвовать все без исключения офицеры охраны лагеря и его администрации. Я назову только немногие фамилии особо страшных нелюдей, руки которых по локти в крови ни в чем не повинных людей. – Григорий громко захлопнул увесистый том. – Пятым в этом людоедском списке значится наш с вами родственник, Шкалов Григорий Трофимович. Ну что, будете и дальше предлагать мне им гордиться?

Отец и сын сидели с какими-то сникшими, враз посеревшими лицами и казалось бездыханными. Тишина, нудная и всепоглощающая, висела в затхлом, захламлённом пространстве. Каждый из них думал о своём.

─ Но и это еще не всё! – видно, решив их полностью доканать, жёстко произнёс Григорий. – Порылся я в наших ведомственных архивах и раскопал не мение страшные документы. Оказывается, мой легендарный прадед и дня не был в действующей армии, он вообще не был на фронте. Он всё время служил позади фронта, сначала в спецотряде по выявлению и ликвидации паникёров и дизертиров, потом с пулемётчиками заградительных отрядов, а потом в особом отделе «смерша» ─ своих проштрафившихся к стенке ставил. В былые времена, кроме позорного звания палача, он больших титулов и не заслужил бы, а нашей родной системе дослужился до генерала, боевыми орденами гордился. Орденами, которые солдаты на фронте своей кровью зарабатывали, а он чужой. Ещё на старости лет и лекции для молодых чекистов в высшей школе читал.

Все молчали.

─ Знаете, ─ тихо произёес Григорий, ─ мне не нужны ваши оправдания. Вообще не нужны никакие слова. Да могут ли слова объяснить длящееся и годами живущее в человеке зло? Его не только объяснить, его и описать-то нельзя, уж в слишком разные одежды оно рядится. Я знаю, что не у вас и не здесь надо искать ответ. Вы, как и я, как и многие из нас ─ порождение зла. Мы все, все в нашей стране заражены какой-то страшной заразой. Да, зло ─ это страшная болезнь, передающаяся по наследству. Все это знают, но предпочитают молчать... – Григорий запнулся на полуслове, махнул рукой и вышел. Немного помедлив в коридоре, он поднялся по лестнице и вошёл в крохотную комнату на чердаке, которую облюбовал ещё с детства.

Михаил Михайлович, ещё немного посидел с дедом, выпил и молча ушёл спать. В четыре часа утра дом разбудил громкий хлопок выстрела наверху.

Потом были скорые похороны, слёзы и проклятия жены. Сочувствующие рукопожатия сослуживцев. Постепенно жизнь, вроде, обрела привычные очертания и пошла своим чередом. И может, всё и было бы ничего, если бы не предсмертная записка сына. Она была небольшой и умещалась на одном листке школьной тетрадки.

«Глупо обращаться к тому, кто будет это читать. Скорее я пишу это для самого себя и пишу не как предсмертное письмо, а как смертельный приговор тому, что живёт во мне, тому, что живёт и жило в моих предках. Я, находясь в полном рассудке и памяти, выношу тебе смертный приговор, моё родовое Зло. Я не знаю, кто тебя первым впустил в свою душу и потом перелил в своих детей. Не знаю, почему в нашем роду всегда рождался только один ребёнок и обязательно это был мальчик. Но я точно знаю, сколько бед и смертей принесли эти выросшие мальчики ни в чём не повинным людям. Я не помню, когда я впервые почувствовал в себе твоё страшное присутствие. Господи! Мои предки никогда не молились, и меня этому никто не учил, но я благодарен тебе, Всевышний, что ты дал мне силы удержаться и не пойти по пути моего рода! Не вступить на дорогу Зла. Я знаю, ты умеешь хитрить и принимать самые невинные и безобидные личины. Но я научился безошибочно угадывать рождаемую тобой ложь, и чем лучше я тебя узнавал, тем неотвратимее, неизбежнее очерчивался единственно верный способ твоего уничтожения. Может, есть и какие-то другие способы, но я их не знаю и поэтому считаю, что мой самый эффективный, самый верный и надёжный. Мне страшно сегодня смотреть телевизор, я вижу твёе торжество. Я знаю, что мой отец, вернее, Зло, живущее в нём, ждёт сакрального часа, когда какая-то женщина родит от меня очередного мальчика и продлит его в веках. Я не дам этому свершиться. Я добровольно ставлю точку и прекращаю наш род».