СЛАДКИЙ СРАМ

У моего телефона завелась скверная манера звонить в субботу по утрам. Только с блаженством минёшь час обязаловки-побудки и внутренне настроишься на негу этак часиков до двенадцати, как хрюкающая трель, похожая на фигурное карканье весенней вороны, разгоняет в стороны обволакивающие сновидения.

– Ну и кого спозаранку? – весьма недобро прохрипел я в холодную пластмассу.

– Старик, у меня беда, – взволновано затараторил один из последних оставшихся у меня друзей. Со временем дружба, как и зубы, притупляется, тех и других становиться меньше. – Выручай, надо съездить к деду Тимохе, по-моему, у него крыша поехала.

Конечно, можно было придумать какую-нибудь глупую причину, чтобы всем стало ясно – нечего ко мне по утрам соваться, но чувство дружбы, а скорее любопытства и желания лишний раз пообщаться с Тимофеем Даниловичем, самобытным и диковатым стариком, в бездонных глазах которого искрилась неразгаданная тайна, заставили меня пренебречь уютной постелью и, хлебнув кофейку с мёдом, отправиться на Ярославский вокзал.

Дождавшись электрички до Загорска ( шла весна олимпийского года, и переименовывать города ещё никому в голову не приходило), мы разместились в полупустом вагоне. Лёнчик действительно был чем-то обескуражен и взволнован, на мои вопросы отвечал односложно и как-то формально. Я в конце концов обиделся и, прильнув к извечной своей попутчице – книге, оставил его мучиться в одиночестве. Долго темпераментный Лёнчик не вытерпел.

– Я тебе, кажется, рассказывал, что дед привёл в дом какую-то молодуху и живёт с ней?

– Не только рассказывал, но мы с тобой как-то даже имели честь лицезреть оное создание в позапрошлом году на Крещение, ты что забыл?

– Хоть убей, не помню!

– Леонид, вы меня пугаете. После монастыря мы пошли к деду перекусить и выпить. Цветы ещё у вокзала покупали, к молодой «бабке» подлизаться хотели. Ну, вспомнил?

– Точно, из-за этих цветов дед нас с ружьём и попёр из дома.

с дотошностью принялись вспоминать тот случай.

Тимофей поначалу принял нас настороженно, но, увидев угощения и особенно любимую его «Посольскую» водку, потеплел и из кухни пригласил в горницу. Быстро собрали на стол, присели. В доме царил идеальный порядок, чувствовалась заботливая, а главное, работящая женская рука. Не спеша выпивали, закусывали, внук с дедом обменивались семейными новостями.

Жил дед небедно, в его половине кроме кухни было ещё три комнаты, заставленные добротной, дореволюционной работы мебелью. Как это всё удалось сохранить в лихие годины, знал, наверное, только сам хозяин. Раньше этот большой каменный дом принадлежал целиком его отцу Даниле, почётному гражданину города, купцу второй гильдии и главе многодетного семейства. Когда пришли совдепы, и началось поголовное уплотнение, уплотнили и их. Оставили кухню и комнаты прислуги, а в лучшие заселили местных пьянчужек и прочий сброд. Однако народ в той половине как-то не уживался. То кто-то по пьянке попадёт под товарняк, то ребёночек в отхожем месте утонет, то повесится кто на перильцах перед парадным. Разное люди говорили, да не пойман, вестимо, не вор. Ордера на подселение брать перестали, а где-то годом перед тридцать шестым и вовсе сгорела та половина. Всё Данилово семейство стояло с вёдрами, баграми и невесть откуда взявшимися брандспойтами, но свою половину и целиком всю крышу отстояли. Мироеда, как за глаза звали Данилу, оставили в покое, и года через два уже Тимофей – отец хворал – в погорелой части устроил сарай и курятник, которые существуют и по сию пору.

– Вон она, моя павушка с учения идёт, – просиял лицом Тимофей Данилович и бросился в сени. Сквозь непритворённую дверь послышались громкие чмокающие звуки, гудящий дедов шёпот и кокетливое хихиканье.

– Тим, да у тебя же гости, – озорно шептал явно девичий голос.

– Ну, так и что, что гости? Ты пока в светёлку-то не заходи, а прямиком в баньку, там еще тепло, – гудел севшим от нетерпения голосом Данилович.

– Ты бы дверь прикрыл, – сдавленно пискнула «павушка».

Дверь зло хлопнула. Мы с Лёней переглянулись, скорчив многозначительные рожи. Минуты через три из-за двери высунулась дедова голова и, зыркнув глазами, оповестила, чтобы мы тут не скучали, а они пока по хозяйству управятся.

–Засекай, Лёня, время, за сколько Тима со своим хозяйством управится.

– Пошляк вы, батенька.

Дед управился минут за двадцать пять, с учётом всевозможных вычетов. Пришёл довольный, раскрасневшийся, махнул полстакана «Посольской» и, блестя крепкими зубами, захрустел огурцом.

– Счас Махонька придёт.

Махонькой оказалась невысокая девушка лет восемнадцати, приятной наружности, с ладной фигуркой и крепкой грудью. Конечно, не фотомодель, но и дурнушкой её назвать было нельзя. Зашла тихонькая, в белом платочке, села подле Даниловича. Выпили все вместе за дедово здоровье.

– За здоровье – это хорошо, мы на него как-то и не жалуемся, – хохотнул старик, довольный жизнью,– вы, главное, касатики, на чужих-то баб слюни не распускайте, а то, ишь ты, глазёнки размаслили.

Тут Лёньку чёрт дёрнул влезть с цветами.

– Не психуй ты, дед, бабушка у меня хорошая, ладная, я вполне за тебя рад, вот даже на счастье и букетик прикупил, – и он вынул из своей сумки слегка помятый пучок каких-то нехитрых цветочков.

Дед побагровел, сгрёб своей огромной лапой бедные растения так, что от них, как от цыплёнка, полетел в стороны разноцветный пух.

– Ах, вот вы что, кобели позорные, удумали, девку у меня решили из дома свести! Поубиваю, не убоюсь, что родная кровь. А ты что сидишь? – потеплевшим голосом бросил он Махоньке. – Марш к себе.

Зная, что в гневе дед Тимоха лют, мы поспешно покинули некогда гостеприимный дом. Очутившись за калиткой, стали приводить себя в порядок. На крыльце, громко хлопнув дверью, стоял дед с ружьём в руках.

– Ещё раз увижу у своей изгороди, пеняйте на себя. Я те дам «твоя бабушка», полюбовница она моя, понял щенок? Посмей токи сунуться, что же я не вижу, заходили все кругом, а ну как Тимоха помрёт да любушке своей имущества отпишет?

Всю дорогу до Москвы мы потягивали водочку, разбавленную кизиловым сиропом, и от души хохотали, представляя семидесятилетнего старика в роли банного любовника. Картинки выходили скабрезные и по колориту толстовской «Бане» вряд ли уступали.

 

– Ну а сейчас, – возвращаясь к реальности, грустно рассказывал Лёня, – соседи позвонили, говорят, дед совсем умом тронулся. Махонька пропала, уже второй месяц пошёл, а он бегает по посёлку, всех про неё расспрашивает, угрожает. В милицию заявление написал, что убили злодеи его ненаглядную. Главное же, грозится запереться в доме и спалить себя со всем имуществом.

– Что того имущества? Рухлядь одна. Деда, правда, жалко, мог бы пожить ещё годков десять. Лёньчик, будь оптимистом, наставим мы Тимофея Даниловича на путь истинный. Нет, так Махоньке замену подыщем.

– Рухлядь, она, конечно, и есть рухлядь, – понизив голос, наклонился ко мне Леонид, – но у деда где-то припрятана металлическая банка с куракинским золотишком. Бабка говорила, ещё с прадедовских времён копилось. Из мужиков в роду никого с дедовой фамилией, кроме меня, не осталось. Так что сам понимаешь.

К дому подходили с опаской. Людей на улице было мало. Скрипнула соседская калитка, в узкой щёлке показалось старушечье лицо.

– Леонид, постойте с приятелем, – окая, громко зашептала баба Анюта, лучшая подружка покойной Лёнькиной бабушки, – неровен час, увидит, что я с вами гутарю, зашибёт, аспид. Беременной она была, Махонька его, ой сраму-то, видать, домой подалась рожать. Там-то хоть не знают, что от старца понесла. Бедная Прасковья, – Анюта торопливо перекрестилась, – каково ей сверху-то на всё это глядеть. Она мне, девка та, письмецо для окаянного оставила, да я боюсь ему отдавать, шалым каким-то сделался, глаза горят, как те угли, нечёсаным ходит, попивать стал. Боязно мне за него, чай, всю жизнь-то бок о бок прожили. Да и её, горемычную, слышь, Лёнь, мне тоже жалко. Эх, грехи наши… – бабка зашептала молитву и зашмыгала носом. – Вот письмо. – И протянув конверт, осторожно притворила калитку.

Дед отворял долго. Звенел ключами, грохотал каким-то железом, что-то ронял, отодвигал. Наконец дверь приоткрылась.

– Шмыгайте шустрее, – обдав нас многодневным перегаром, скомандовал Тимофей.

Мы беспрекословно повиновались.

– Осада тут у меня, – задвигая запоры и подпирая дверь огромным сундуком, ворчал старик. – Я здеся попугал эмгэбистов, так вот третий день кряду ко мне участковый наладился. Придёт, барабанит в дверь, ружьишко требует. Обыском стращает. А нам с тобой, Леонидушка, обыск этот ой как не с руки.

Внутри дома царил полный разор. Казалось, что всё было сдвинуто со своих мест, порушено, обращено в запустение и сиротство. Пузатый комод нелепо громоздился у окна, застенчиво обнажив светлое пятно не потемневших от дыхания жилья, обоев. Под ногами валялись стулья, раздавленные патефонные пластинки, некогда белые занавески на стёклах были задёрнуты, бархатные, местами пожранные молью портьеры перекособочились. Стол в горнице был завален немытой посудой, пустыми и початыми бутылками, вспоротые консервные банки хищно щерились своими круглыми ртами.

Тимофей Данилович, присел на стул. Даже в царившем в доме полумраке было видно, что дед выглядел неважнецки. И без того худое лицо вытянулось, щёки впали, под глазами чернели предательские круги.

– Ну и что ты, дедушка, с собой делаешь? – спросил Лёня.

– Страдаю, внучок, крепко печёт в груди. Как водки туда плеснёшь, огонь стихает, набегает слеза, и плачу я. Слезливым стал, как ты в маленстве. Господи, и за что такая напасть? Глаза закрою, она стоит, улыбается. Ночью просыпаюсь, грабками своими по холодной постылой постели шарю. Нетуть её, касатушки, – голос у деда задрожал.

– Тимофей Данилович, давайте так, – решил вмешаться я, – вы нам с Лёнькой всё подробненько рассказываете, а мы начнём прибирать в хате…

– В хате? Ты что смоленский?

– Нет, Данилович, я ещё западнее родился. Так вы согласны? – пользуясь замешательством, принялся раздвигать занавески и открывать форточки.

– Э, паря, ты чё это утворяешь? – забеспокоился старик. – Счас же участковый припрётся.

– Да и пусть себе прётся, – вклинился в разговор Леонид, – мы ему чарочку нальём, побеседуем. Ты заявления свои из милиции заберёшь, что им, бедолагам, статистику портить?

– А ружьё? Я его никому не отдам. Оно ж трофейное, «Заур», «три кольца»!

– Не будем мы и оружие сдавать. На кого оно зарегистрировано?

– На меня!

– Как же на тебя? – удивился Лёня. – Когда шестьдесят тебе исполнилось, помнишь, в милицию ходили? Вот тогда ты и переписал всё оружие на своего внука, то бишь, на меня.

– Ты посмотри, – обращаясь ко мне, стукнул кулаком по столу Тимофей, – вот стервец, весь в меня! Ох, уж эта стервозная порода! Может, ты, проходимец, и Махоньку мою на себя уже отписал? – в голосе засквозили истеричные нотки.

– Деда, ты же знаешь, как я тебя люблю, и когда отец нас с мамой, твоей любимой дочушкой, кстати, бросил, ты же мне его и заменил. Так что не говори напраслины. Добудем мы тебе твою расценнейшую Махоньку. Как её на самом деле звали, и где ты её, старый греховодник, откопал?

– Срам, внучок! Мариной она прозывается. Мариной Стёпиной, по батюшке Маркеловна. А где жила, я и не спрашивал особо, где-то в Мордовии, сюда приехала на ткачиху учиться, да к плохим людям попала. Они чего удумали, пособирали девок и за деньги давай их под мужиков похотливых подкладывать. Вот изверги! Она мне как-то одного показала нонешней зимой, когда я её в Кремль на ёлку возил. Счас, небось, без яиц ходит, рука-то у меня, сам знаешь.

Руки у деда были железными. Он на спор гвоздь-двухсотку из бревна пальцами вытаскивал, под настроение мог и стальную кочергу узлом завязать. О Гиляровском только читать приходилось, а вот деда Куракова, могу похвастаться, знал лично.

– Тимофей Данилович, а где вы с Мариной познакомились?

– Ой, паря, прям «Мурьета и Жилета». Где же с непутёвыми непутёвые знакомятся? В электричке, конечно. Еду из Москвы, дела у меня там были, гляжу, где-то сразу после окружной-то пичужка эта в вагон и села. Забилась в уголок, носом шморгает. Тут контролёры, два таких здоровенных лба, она встрепенулась, а бежать-то уже некуда. Сижу, смотрю в оба, «сезоночку» свою протянул, они через проход к ней. «Ваш билетик?» «Нет, – говорит, – билета». «Штраф будем платить или денежков нету?» Вижу измывается, гад, а сам уже за титьку её цапает. Тут я не выдержал: «Что же ты, кобелина, к моей внученьке прилапился, я тебе грабки-то быстро повыдёргиваю». И ей вроде как для острастки: « Ты чего это учудила, билет не взяла?» А она девка ушлая, говорит, мол, дедушка, я денежки на мороженое потратила, а попросить у тебя ещё побоялась.

Заплатил я штраф. Пересела она ко мне. Гляжу, глаза голодные, я таких глаз в войну насмотрелся. «Есть, спрашиваю, хочешь?» Молчит. Я сперва думал – из гордости, да она потом уже рассказала, что боялась меня. Короче, покормил пичужку сардельками и бубличком московским, ситром напоил, она разомлела, да на коленях моих и задремала. Сопит, а меня всего колотит, плотский бес обуял, прям нет сладу. Решил я её, робяты, ссильничать. Вот так козёл дремучий. Засела эта мысль в башке, и ни туда, и ни сюда. Сошли вместе, ей-то всё одно деваться, горемыке, было некуда. Радостная идёт, щебечет, что-то про своего дедушку рассказывает. Ребятёнок ещё. А ведь того не знает, что душегуб рядом похабности удумал. Пришли домой. Я-то баньку быстренько наладил, говорю, иди первой, а я пока птицу обихожу, то да сё. Пошла, гляжу, крюк-то не накинула, а я ужо и ломок приготовил. Потерпел, сколько мог, и подался. Я, робя, таким себя и с молодости не помню. Захожу, а она в корыте плещется. Сначала зажалась, а потом всё поняла. «Дедушка, может, не надо сегодня, я к врачу схожу, а то ещё какой дурной болезнью вас заражу?»

Какой там к врачу, когда скверна из меня так и прёт! Там всё в баньке и произошло. Полютовал я, водой окатился и думаю: «Что же ты, охальник, натворил? Это ж подсудное дело». Сижу, голову руками обхватил, плохие мысли думаю. А эта коза подходит и голенькая меня обнимает. Говорит, мол, не гоните меня, я ведь и сготовить и постирать умею. Отлегло у меня от души. Вроде как солнышко в баньке запело.

Так и стали мы жить. Мучил я её. Да и как не мучить, мне тогда, почитай, семьдесят было, а Махоньке и восемнадцати ещё не стукнуло. Головой-то понимал, что срам, и перед покойницей Прасковьей стыдно было. При жизни-то я супружнице, конечно, изменял, она догадывалась, иной раз и ухватом перетягивала, но на люди как-то это всё не выносилось. А тут идёшь по улице, все на тебя чуть ли не пальцами показывают. Махоньке поначалу прохода не давали, твоей матери гадости начали писать. А я, как бычок, за ней хожу, казалось бы, скажи она – отдай банку, и – что ты думаешь? – отдал бы.

При слове « банка», Лёнька заёрзал, с опаской косясь на меня.

– Ты, дедуля, просто влюбился, привалило счастье. Нет что бы собрать внуков на совет…

– Ну-ну, они бы деда и заклевали, а так, почитай, пять лет в согласии и прожили. Я вот чего понять не могу, что ж её-то навострило от меня, ведь не взяла ничего, да и куда ехать? У неё только тётка одна в деревне да отчим, который годов в четырнадцать над ней поиздевался. Опять же институт надо заканчивать, последний курс остался. Ежели, кто у неё появился или сама в кого влюбилась, я бы понял, тем более, что в последний год сдавать начал по мужеской части. Да и Прасковья стала часто сниться, зовёт: «Хватит, – говорит, – с молодицами хороводиться, пень ты старый. Вы мне скажите, может, я действительно какой извращенец?

– Дед, где ты таких слов набрался?

– От соседей…

– Да нет, Тимофей Данилович, мировая культура знает подобные примеры, – решил я блеснуть эрудицией, – великий Гёте, например, Леонардо да Винчи, да и многие другие. Ну а в простом народе это и подавно было обычным делом. Сноха, и притом самая красивая, свёкру каждую неделю ходила в баньку спинку потереть. Своя кровь, встарь к этому терпимей относились.

– Всё равно срам и грех…

– Зато бездетных семей не было, и о разводах никто не слышал. Где язычество, там всегда тайна, которую мы разгадать до сих пор не можем.

– Вы мне, ребята, зубы не заговаривайте. Не могу я её так просто из сердца своего выкинуть. Ежели с кем сбежала – совет да любовь, свечки пойду за их здоровье поставлю…

– Дед, да она рожать поехала…

– Что?!– вскрикнул, подскакивая, дед и тут же повалился обратно на лавку.

– От, ты и придурок, Лёньчик, родного деда в гроб раньше времени вгонишь, – я метнулся за водой, которой в сенях не оказалось, пришлось разбаррикадироваться и бежать до двор к колодцу.

Вернувшись, я увидел странную картину. Ленька стоял на коленях, покорно наклонив голову, дед сидел в кресле, бледный и торжественный. Одной рукой держал икону, другой покрыл внукову шевелюру. Процедура, по всей видимости, завершалась. Из невнятного бормотания я сумел разобрать только слово «клянусь».

 

Марину мы искали долго. Обратного адреса в её покаянном, наивном и полном благодарностей письме не было. Простая душа писала, что не хочет за всё добро платить чёрной неблагодарностью, всё равно ведь никто не поверит, что это их ребенок.

Родился мальчик, славный крепыш с бездонными глазами, в которых уже от рождения искрилась какая-то неразгаданная тайна. Мальчишку записали на Леонида и назвали в честь деда Тимофеем, а чуть позже и вовсе сыграли свадьбу моего друга и дедова нечаянного счастья.

О клятве, сколько я не пытал, Лёнька упорно молчал. Насчёт той банки ничего не знаю, правда, как-то в день рождения друг подарил мне старинный золотой крест, который я ношу и поныне.

Тимофей Данилович отправил молодых жить в город и где-то вскорости после их свадьбы тихонько угас. «Люби её, внучок, не мене моего, за нас обоих люби», – были последние слова, сказанные дедом на этом свете.