САМОВАР

Иван Захарович смотрел в вылинявший экран допотопного «Рубина» и захлёбывался от слёз, обиды и ненависти. Он ненавидел, прежде всего, самого себя, свою жизнь и свою страну, воюя за которую стал инвалидом.

По телевизору крутили широко разрекламированную кассовую киносказку про американского рядового Райна, которому все помогали. Посмотрев минут двадцать красивую войну с морем крови, Иван Захарович схватился за телефон, однако, куда он только не звонил, нигде ему не могли вразумительно объяснить, почему в канун Дня Победы родное, как утверждали газеты, российское телевидение плюёт в его ветеранскую душу.

Покостерив ещё с полчаса невидимых бюрократов и хапуг, готовых за доллары и мать родную продать, он, с раздражением отодвинув телефон и пользуясь отсутствием Клавдии Константиновны, слегка приложился к своей заначке. Водка, настоянная на анисе и чесноке, приятной обжигающей змейкой проструилась по глотке, согрела грудь и расползлась в желудке умиротворяющим, обволакивающим теплом.

Прикрыв от блаженства глаза и с радостью послав на хрен и этого Райна, и телевидение, и нынешнюю сраную власть, претворившую, как ему казалось, в жизнь все мечты бесноватого Гитлера, Иван Захарович начал медленно погружаться в старческое забытьё, где на самом дне, в мутном иле прожитого блестели, словно крупные жемчужины, крупицы его памяти. В самых ярких из них жила война. Прежде чем раствориться в этих будоражащих душу воспоминаниях, слиться с ними воедино, обратиться в того крепкого, вихрастого молодого мужика в ладно сидящей гимнастёрке, в гаснущем сознании инвалида промелькнула юркая мысль: «Или ты совсем ослаб, Захарович, или мудрая Клавка чего-то опять подмешала в заначку. С полстакана засыпаешь».

Но повоевать бравому бронебойщику на этот раз не дали. Только он со своим закадычным дружком Миколой Бойко выбрал удобную позицию, и они уже почти окопались, как от сквозняка громко бухнула входная дверь, зазвенели ключи, послышались голоса. «Клавдия вернулась с ветеранской отоварки», – нехотя выбираясь из уже опутавшей его дрёмы, подумал Иван Захарович, машинально запихивая поглубже в диванные подушки заветную фляжку.

– Клава, ты с кем это? – слегка откашливаясь, спросил хозяин.

– А сейчас увидишь. Ты там в порядке?

Ивану Захаровичу по-детски не терпелось быстрее увидеть гостя, порыться в дешёвых бумажных пакетах праздничного заказа, позубоскалить о щедрости государства, выдавшего ему от щедрот своих унизительную подачку, но при постороннем, да ещё, может быть, незнакомом человеке он не хотел ползать по комнате на своих обрубках, беспомощно махая впереди себя замозоленными культями рук. Он не хотел быть «самоваром», так называли ещё во фронтовых госпиталях людей, потерявших и руки и ноги. Это было страшное и дьявольски точное в своей образности слово.

Минут через пять в комнату заглянула жена, подозрительно, как матёрая волчица, потянула ноздрями воздух и, со вздохом покачав головой, по-доброму улыбнулась краешками глаз.

– Что, не удалось подбить ни одного танка, солдат?

– Да не успел, товарищ главнокомандующий.

– С танком, может, и не успел, а наркомовские, чую, перед боем принял…

– Так святое же дело, на верную смерть с Николкой пошли. Клава, ты совсем мне голову задурила. – Захарович в нетерпении боднул перед собой воздух. – Так кто с тобой пришёл? Чего душу-то томишь?

– Я это, Иван, – отодвигая в сторону крупную Клавдию Константиновну, протиснулся в комнату худощавый старик в старом, вылинявшем офицерском кителе с затёртыми пластмассовыми орденскими планками, – принимай пополнение из соседней дивизии. – И, приволакивая правую ногу, он, широко распахнув руки, двинулся к дивану. В левой руке, словно граната, угрожающе поблёскивала матовым стеклом литровая бутылка водки.

– Ох, Пётр Данилович, сейчас и вмажем по неприятелю, – всплеснул культяшками Иван, – не дай только главкому снаряд обезвредить!

Предупреждение друга запоздало, и Клавдия без особого труда выдернула опасный предмет из опрометчиво поднятой руки.

– Прости, друг, – обняв Ивана и присаживаясь на диван, виновато произнёс гость, – рановато я, видать, гранату достал, погодить слегка надо было.

– Вот окаянные, я вам погожу! И где ты её, такую здоровенную, спрятать-то умудрился? Вроде как, в лифте всего обтискала, чуяла же, что не пустой идёшь?

– Клавочка, батальонную разведку не обшаришь, потаённые места имеем…

– Не, Клав, так нечестно, боевые соседи встретились, ты же знаешь – я из семьдесят третьей, а он из сто второй дивизии…

– Бойцы, вы мне мозги-то не лечите, не первый раз встречаетесь. Всё получите в своё время, да и меня, как боевую подругу и сестру милосердия, в свой тесный круг, надеюсь, примете?

– Ты уж нас не обижай, товарищ главнокомандующий, – вытянулся в струнку Пётр Данилович, – мы всегда готовы выполнить любой приказ. Может, чего надо помочь на кухне?

– Нетушки, сидите уж, вспоминайте минувшие дни, сама управлюсь!

Не успела ещё Клавдия Константиновна выйти из комнаты, как Пётр заговорщически подмигнул другу, мол, не кисни, отвлекающий манёвр прошёл удачно, а что надо, всё со мной. Убедившись, что женщина занялась своими делами, мужики по паре раз приложились с плоской стеклянной бутылке коньяка, извлечённой Петром из правой штанины.

– Ну, ты и даёшь, разведчик, а я то думаю, чего он правую ногу приволакивает, вот уж затейник.

Пока коньяк с трудом проталкивался по изношенным за нелёгкую жизнь кровеносным сосудам, продирался сквозь холестериновые бляшки к мозгу, старые солдаты, казалось, в ожидании чего-то, молчали. Первым из этого оцепенения выкарабкался гость.

– Сдаю я, Ваня, потихоньку. Вот выпил и сижу, слушаю, затрепещет сердчишко или нет. Иной раз думаю, всё, Пётр, отпил ты своё и забудь, а распсихуюсь – никакие лекарства не помогают, рюмку, вторую пропустишь и успокоишься. Отляжет от сердца…

– Не горюй, думаешь, ты один такой, хрен там! У меня то же самое. Вон кино про то, как американцы войну выиграли, посмотрел, так час по телефону буйствовал. Справедливость всё искал, думал, коньки отброшу, а хлебнул из фляжки – полегчало. Главное, не переусердствовать. Я другого, Петь, боюсь – одному остаться. Не знаю, есть он, этот Бог, нет ли его, но проснусь ночью и молюсь, как умею, чтобы меня первым забрал. Куда мне без Клавдии?

Глотнули ещё из горлышка. Помолчали каждый о своём.

Печальные глаза ветеранов, кто их видит, кто замечает, кто спросит отчего они такие? В большинстве своём живые трупы, радующиеся случайным подачкам, бесплатным дешёвым лекарствам да с обидой и злостью считающие скудные копейки пенсий в ломящихся от товаров и цен супермаркетах. Слава богу, если у них есть дети и внуки, ну а если они одиноки, то к печали во взгляде прирастает дикая тоска, а подчас и голодный блеск. Голодный блеск в глазах солдата-победителя – вот высшая степень нашей с вами благодарности тем, кому мы обязаны своей жизнью и достатком.

Но старые солдаты об этом не думали, они молчали о своём прошлом, где молодыми и сильными, с ногами и руками, они воевали и свято верили в красивую и сытую жизнь после победы. А может, они молчали о чём-то другом, личном. Велика и не изведана тайна молчания, в её тишине порой за доли мгновений промелькнёт вся жизнь, и, ты опешивший и опустошённый, едва успеешь вскрикнуть, а жизнь длиной в десятки лет уже пролетела мимо, и серая пустота в своём извечном молчании пристально, с немым укором смотрит в твои глаза: ну что тебе ещё надо? Не задерживайся, проходи, прохожий.

Клавдия Константиновна уже активно накрывала на стол, звенела металлом и стеклом, искоса поглядывая на молчащих друзей.

– Эй, соседние дивизии, вы тут, часом, без меня не переругались?

– Да что ты, мать, если нас фашист не разлучил, да Советы не скурвили, чего уж нам на старости ругаться? Так, о своём молчим.

вот о чём, Петя, думаю, – обернулся он к другу, – оборзели эти американцы. Мало того, что сегодня в моём доме хозяйничают и всем заправляют, так они ещё, сукины дети, и моё прошлое норовят под себя перекроить. И складно у них всё это получается, даже красиво. Вон вчера соседский малой с одноклассниками приходил поздравлять с Победой. Поглазели они на меня, многие, вижу, в брезгливости мордашки воротят. Да и правильно, оно ведь без привычки на таких, как я, смотреть неприятно.

Порассказывал я им, как умел, про войну. Я им про Курск и Сталинград, а у них глаза по ореху. Я про освобождение Белоруссии, про бои в Прибалтике – реакция та же. Спрашиваю, а вы что про войну знаете? Лучше бы и не спрашивал. Представляешь, никто из них нашу войну Великой Отечественной не назвал. Все – «вторая мировая», «вторая мировая», а отечественная – это, говорят, восемьсот двенадцатого года с Наполеоном. Ну и пошло, «Пер-Харбол», «Лендлиз», высадка в Нормандии, союзники, второй фронт, жертвы Холакоста…

– Да не раскручивайся ты, – похлопал его по плечу Пётр, – я в школы часто хожу. Здесь не в детях дело. Хорошо, что ты их учебника по истории не видел, это как раз там про «Лендлиз» больше написано, чем про Сталинградскую битву…

– Ну, а я что говорю? Лижем жопу американцам за их кредиты, уже ничего святого не осталось! Скоро с Кремля звёзды поснимают, на их место орлов посадят, а в пересменок, наверное, чтобы место не пустовало, временно повесят рекламу «кока-колы». Ты про такое слышал?

– Уж это точно ерунда чистой воды, а про американцев ты, должно быть, прав. Чем больше про всё это думаю, тем, ты не поверишь, немцы ближе, роднее что ли становятся…

– Ох и нехреновую ты себе родню выискал…

– Родню не родню, а, почитай, три с лишнем года я их, а они меня как могли дубасили. Между нами столько крови, столько смертей! Сколько раз я с себя их кровь смывал, а они, сколько с себя нашей смыли? Непросто всё, Иван.

– Ты смотри, куда загнул, чертяка, мне этого и в голову не приходило. Действительно, что-то в этом есть. И они, и мы за идеи погибали, неважно какие, но за идеи, это точно!

– Врагами мы были, а враги заклятые порой роднее братьев. Вот и получается с немцами мы кровные враги, а с американцами соучастники…

– Не понял, какие соучастники?

– Соучастники преступления перед человечеством. Мы же не осудили и не предотвратили сумасбродства наших союзников, разбомбивших мирные Нагасаки и Хиросиму. Чем это лучше Бухенвальда? Чем не японская Холокоста? Значит, соучастники мы. Прав ты, под америкашек ещё вон когда ложиться стали.

– Солдаты, не нравятся мне сегодня ваши разговоры. Ерунду какую-то несёт! Давайте-ка к столу, а будете перечить, лишу наркомовских, – и Клавдия демонстративно протянула руку к принесённой Петром бутылке.

Главкому никто перечить не стал.

Обедали без энтузиазма. Разговор как-то не клеился, петлял, как разбитая фронтовая дорога, а иногда и вовсе застревал в вязком молчании, нарушаемым стуком вилок и посуды. За окном млела от первой в этом году жары вечно куда-то спешащая Москва. Странная троица сидела на краю жизни. Каждый из них думал о своём и страшился смерти.